Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Маша! — воскликнул я, вскочив с кучи опилок. — Маша, о чем ты сейчас говорила? Что ты несешь, дрянь, что с тобой?
И я грубо тряхнул ее за плечи.
Она корчилась на земле. Ее рвало.
— Да… вот… потрогай там… ты сможешь его почувствовать… Он сегодня пошевелился… я беременна…
Вставшее из грязных облаков солнце заляпало светом вымокшие поля, и пронзительный щебет возвестил, что птицы проснулись. Мне показалось, будто я пробуждаюсь от тяжелого кошмара, а низкие тучи, гонимые сильным ветром, — лишь обрывки того дурного сна.
В глубине души я всегда презирал Машу, теперь же ее признание преисполнило меня отвращением.
Я думал о своем друге.
Нащупал револьвер. Вытащил.
Но тотчас убрал назад в кобуру.
— Несчастная! — заорал я.
И со всех ног бросился бежать.
Вернувшись в гостиницу, я все рассказал Женомору, но он лишь рассмеялся в ответ на мои возмущенные слова.
— Да оставь ты ее, оставь в покое, — только и сказал он. — Не выходи из себя из-за таких пустяков. Вот увидишь, как дело устроится, увидишь. И раскрой глаза: все это — лишь начало конца.
И разразился хохотом.
После тех событий прошло уже много времени — три зимних месяца, что мы провели в Политехническом институте; до Машиных родов их оставалось еще три и столько же требовалось для подготовки покушения.
Наш главный удар мы должны были нанести 11 июня. И чем ближе время подходило к этой дате, тем спокойнее, хладнокровнее мы становились. Тревога мало-помалу отпускала вместе с трепавшей нас лихорадкой. Возвращалась уверенность в собственных силах. И жажда, и хохот утихали. Все нити были уже у нас в руках, мы снова обрели нормальное состояние, планомерное упорство, веру в дело, уверенность в себе, мы испытывали расслабление, какое предшествует прыжку, и нам была сладостна эта неподвижность, что наполняет силами. К нам возвращалась зоркость взгляда, пронизывающего даль и преображающего все вокруг накануне любого опасного дела, когда человек собирается, словно перед прыжком с трамплина. Тут вся штука даже не в вере, не в том, будто мы вдруг уверовали в святость собственных целей или в какую-то свою особую миссию — я всегда приписывал подобное состояние (не знаю, чего в нем больше: физической готовности или нравственной решимости) исключительно профессиональной деформации личности, какую можно подметить у всякого человека действия — у великих спортсменов накануне гонок, в кабинете дельца перед крупной биржевой аферой. В подобном напряжении есть еще что-то от удовольствия, что занимаешься наконец делом — не важно каким, наслаждение от того, что просто тратишь себя. Это сорт оптимизма, неотделимого от самого действия, являющегося условием его начала, без чего невозможно сдвинуться с места. При этом человек не перестает мыслить критически, решительность не затмевает здравого смысла. Напротив, подобный оптимизм обостряет мыслительные потенции, дает вам некоторое пространство для разбега, а в последний и решающий час освещает поле действия особым лучом под прямым углом к вектору направления усилий, так что все предыдущие расчеты становятся нагляднее: он тасует варианты, как карты, и вытаскивает для вас верняк. После говорят, мол, «выпала удача», как если бы случай не учитывался в предварительных наметках, в некоем уравнении, где фигурирует переменная «г», от которой зависит начало действия. Игрок, который проиграл, — не более чем любитель, профессионал же выигрывает всякий раз, ибо всегда берет в расчет величину этой переменной, если и не выводит ее математически, то расшифровывает, когда она дает о себе знать в виде тиков, суеверий, предзнаменований, примет — совершенно так же, как какой-нибудь генерал накануне битвы переносит время наступления, поскольку завтра пятница, следующий день выпадает на тринадцатое число или же потому, что он встал не с той ноги, а его жеребец разбросал весь овес слева от кормушки. Принимая в расчет все эти предупреждения фатума, мы заглядываем ему прямо в лицо и от этого суровеем, становимся серьезнее, а позже заставляем зрителя или случайного свидетеля поверить, будто выигравший, победитель — любимец богов. Тот, кто передергивает во время решающих игр судьбы, похож на субъекта, строящего рожи перед зеркалом и приходящего от этого в бешенство, теряя над собой контроль, разбивая свое отражение вместе со стеклом и кончая тем, что хлещет по щекам самого себя. Это не что иное, как ребячество, но большинство игроков — дети, вот почему выигрывают не они, а заведение, и рок остается непобедимым.
Теперь же мы все держались так сосредоточенно потому, что каждый жил под лучами персонального рока. Не в тени ангела-хранителя или в складках его плаща, но у ног своего двойника, тени, отделяющейся, чтобы обрасти плотью и материализоваться. Странные проекции нас самих, эти новые существа совершенно подчиняли нас своей природе, так что мы, не отдавая себе в том отчета, влезали в их кожу, полностью отождествляли себя с ними, потому последние приготовления сильно смахивали на окончательную подгонку тех чванных самодвижущихся фигур, что в магии зовутся Терафимами. Как и они, мы собирались разрушить город, опустошить страну, пережевать и схавать императорское семейство, если оно попадет в наши ужасные челюсти. И для этого нам совершенно незачем было перечитывать легенду о великом эфиопском маге Борсаа.
Вот каковы были новые средства, предназначенные для того, чтобы пустить империю в распыл.
Мощная взрывчатка и удушающий газ, в изготовление которых Три-A вложил весь свой разрушительный потенциал. Адская машина, бомбы с хитроумным механизмом, чья конструкция несла отпечаток ностальгии, которой был переполнен Два-Ж, и его тяги к самоубийству. Тщательнейшая подготовка покушения, выбор места, даты, состав групп, распределение ролей, тренировки, необходимые лекарства и допинги, наконец, оружие — всем ведал Ро-Ро, дражайший наш Ропшин, вложив туда всю свою волю, мощь, любовь к риску, энергию, мертвую хватку, безудержную вспыльчивость, отвагу и решимость довести дело до конца. Все уже было наготове и отмене не подлежало.
Среди нас одну Машу можно было бы уподобить жалкой мандрагоре, ничтожному антропоморфному корешку, которому вздумалось вызвать на бой говорящего меднолобого истукана из эфиопской легенды. Подвергнувшись физиологическому раздвоению, она не смогла до сих пор разделиться надвое и, с дитем в брюхе, оказалась не способна различить поступь собственной судьбы. А поскольку она прибегла к самой пассивной форме проживания жизни, то есть, не противясь ходу вещей, указанному предками, подчинилась закону примитивной материализации сущего, опустившись до клеточного уровня, она каждый раз, как ей приходило на ум вопросить Провидение, впадала в самую бесформенную животную витальность, ни разу не достигнув высот духовных. Ужасная драма, сводившая ее с ума. Она предала нас и свое собственное предназначение.
Маша то преисполнялась горечи, то холодной ярости. А живот все рос. Она нетерпеливо ждала, когда же закончатся сопряженные с беременностью недомогания (непорядки с головой у нее дошли до того, что менструации продолжались вплоть до восьмого месяца). Временами она стыдилась своей принадлежности к слабому полу. Часто пробовала взбунтоваться. По десять, двадцать раз на дню, подбоченясь, наступала на Женомора. Казалось, она придушит его. Надвигалась, выпятив грудь, в волосах от ярости потрескивали голубые искорки — истинная Горгона, только с клубком змей не на голове, а в глотке, с налитыми кровью глазами; уронив сцепленные руки на брюхо, она вопила: