Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действием вмешиваться в природу, привносить человеческую непредсказуемость в область, где мы сталкиваемся со стихийными силами, которые мы, возможно, никогда не сможем надежно контролировать, достаточно опасно. Еще опаснее было бы игнорировать то, что впервые в нашей истории человеческая способность к действию стала господствовать над всеми остальными – над созерцательной способностью удивляться и мыслить не меньше, чем над способностями homo faber и человеческого animal laborans. Конечно, это не означает, что отныне люди больше не смогут изготавливать вещи, мыслить или трудиться. Исторически меняются не способности человека, а их взаимное сочетание, определяющее порядок их отношений. Такие изменения лучше всего видны на примере меняющихся на протяжении истории интерпретаций человеком самого себя, которые, даже если они и не имеют никакого отношения к окончательному «что» человеческой природы, все-таки наиболее сжато и лаконично говорят о духе целых эпох. Таким образом, говоря схематично, греки классической античности сходились на том, что высшая форма человеческой жизни – это жизнь в полисе, а высшая человеческая способность – это речь, т. е. ζῶον πολιτικόν и ζῶον λόγον ἔχον, согласно знаменитому двоякому определению Аристотеля. Римляне и средневековые философы определяли человека как animal rationale. На начальных стадиях Нового времени человека мыслили в первую очередь как homo faber, пока в XIX веке его не проинтерпретировали как animal laborans, чей обмен веществ с природой должен был дать на выходе наибольшую производительность, на какую способна человеческая жизнь. В свете этих схематичных определений было бы адекватно миру, в котором мы живем теперь, определить человека как существо, способное к действию; ибо эта способность, по-видимому, стала ядром всех остальных человеческих способностей.
Невозможно сомневаться, что способность действовать – самая опасная из всех человеческих способностей и возможностей, и так же невозможно сомневаться, что никогда прежде человечество не сталкивалось с теми собственноручно созданными рисками, с которыми оно столкнулось сегодня. Излагая подобные соображения, я вовсе не пытаюсь предложить решение или давать советы. В лучшем случае они могут вдохновить на основательные и более пристальные размышления по поводу природы внутренних потенций действия, которое никогда прежде столь явно не обнаруживало своего величия и своей опасности.
II: История и земное бессмертие
Современное понятие процесса, в равной мере пронизывающее историю и природу, отделяет Новое время от прошлого основательнее, чем какая-либо другая отдельная идея. С точки зрения нашего современного образа мыслей ничто не обладает значением само по себе, даже история или природа, если взять каждую как целое, а уже тем более особенные физические явления или отдельные исторические события. И в этом есть какое-то роковое извращение. Невидимые процессы поглотили всякую осязаемую вещь, всякое видимое нам индивидуальное сущее, низведя их до функций всеохватного процесса. Извращенность этой перемены, скорее всего, ускользнет от нас, если мы позволим, чтобы нас сбивали с толку такие обобщения, как расколдовывание мира или отчуждение человека, обобщения, которые нередко связаны с романтизированным понятием прошлого. Понятие процесса подразумевает, что конкретное и общее, единичная вещь или событие и всеобщее значение, оторвались друг от друга. Таким образом, процесс, который один только и придает значение всему, чему случается стать его частью, приобрел монополию на всеобщность и значимость.
Определенно, ничто не отделяет современное понятие истории от античного принципиальнее. Ведь это различие не зависит от того, существовало или нет в античности понятие мировой истории или идея человечества как целого. Куда важнее то, что и греческие, и римские историографы при всей их непохожести считали само собой разумеющимся, что смысл каждого события, деяния и случая, или, как сказали бы римляне, преподаваемый им урок, раскрывается им самим и в нем самом. Разумеется, это не исключает ни причинности, ни контекста, в котором нечто происходит; и о том, и о другом люди античности знали не хуже нас. Но они видели причинность и контекст в свете самого события, освещавшего какой-нибудь особый сегмент человеческих дел, и не рассматривали их так, как будто они существуют независимо, а событие – всего лишь более или менее случайное, хотя и адекватное, их выражение. Все, что делалось или случалось, содержало и раскрывало – в границах своей индивидуальной формы – свою долю в «общем» смысле и не нуждалось в развивающем и поглощающем процессе, чтобы стать значимым. Геродот хотел «рассказать о том, что есть» (λέγειν τα ἐόντα), потому что рассказывание и записывание гипостазируют мимолетное и подверженное гибели, «изготавливают память» о нем, как гласит греческая идиома: μνήμην ποιεῖσθαι; и все же он никогда не усомнился бы в том, что все, что есть, несет свой смысл в себе самом и нужно лишь слово, чтобы раскрыть его (λόγοις δηλοῦν, «раскрыть посредством слов»), чтобы «выставить великие деяния на публике», ἀπόδεξις ἔργων μεγάλων. Ход его повествования достаточно небрежен, чтобы в нем нашлось место для множества историй, но нет никаких признаков того, что в этом повествовании общее придает смысл и значение особенному.
В свете этой современной смены акцента несущественно, что греческие поэты и историографы усматривали смысл события в некоем превосходящем величии, оправдывающем то, что потомки помнят его, а римляне воспринимали историю как кладезь реальных примеров политического поведения, показывающих, чего требует традиция от каждого поколения и что собрано в прошлом для пользы настоящего. Наше представление об историческом процессе аннулирует оба эти представления, наделяя простую временную последовательность такой важностью и таким достоинством, каких она не имела никогда.
Ввиду этого акцента на времени и временной последовательности часто утверждали, что наше историческое сознание проистекает из иудео-христианской традиции с ее прямолинейным временем и идеей божественного провидения, благодаря которой вся совокупность человеческого исторического времени обретает единство в замысле спасения, – идеей, которая и правда столь же контрастирует с абсолютизацией отдельных событий и случаев в эпоху классической античности, сколь и со спекуляциями по поводу циклического времени в эпоху поздней античности. Немало