Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тоненький голосок в его голове предупредил: не стоит сейчас видеться с матерью, особенно после столь ярких воспоминаний о своей молодости. Этот же голос говорил ему: не стоит встречаться и с Тарой, когда она приедет в Нью-Йорк, потому что он уже понял: Тара затронула в его душе что-то очень глубокое и хрупкое, то, что он считал давно похороненным. Леон в изумлении поднес к глазам свои руки, припомнив, что со дня их встречи его руки хотели изваять ее так, как он никогда не работал, будучи взрослым. С самого начала Тара вынудила его ходить по острию бритвы. С ней он постоянно рисковал потерять равновесие, приблизиться к себе тому, которого он забросил, чтобы предстать в придуманном образе. Он не должен ее видеть.
Но другие импульсы толкали его вперед, те самые автоматические импульсы самосохранения, которые пробуждаются в самоубийце, когда он видит вдруг спасательные канаты, о существовании которых никогда не подозревал.
Один из таких канатов — его мать — находился рядом, на другой стороне Гудзона. А другой? Он снова мысленно увидел Тару.
Леон спускался по ступенькам ближайшей станции метро, не замечая ни холода, ни легкости своих шагов.
В доме было темно, но Леон знал, где лежит ключ от кухонной двери. Он был засунут, как и много лет назад, в трещину цементного крыльца, которым давно не пользовались. Из-за этого удобного тайника отец наверняка так и не привел в порядок веранду.
Он тихонько вошел. Родители всегда ложились рано, а было уже далеко за полночь. В кухне горел слабый свет, напоминающий о тех днях, когда мать специально оставляла его на случай полуночных набегов на холодильник. У него стало тепло на душе, будто его здесь ждали. Сама кухня была идеально чистой и веселой. Как и его родители, печально подумал Леон, которые всегда думали о внутреннем содержании и не слишком пеклись о внешнем.
Дом был скромный, но обладал спокойным благородством. В гостиной среди других работ висели морские пейзажи, нарисованные его матерью. И хотя художественный вкус Леона уже давно отверг эту милую простоту, он все равно почувствовал покой при виде одной из материнских картин.
Самой большой комнатой в доме был рабочий кабинет. В отличие от кухни, там царил хаос. Книги сыпались с полок, валялись где попало, включая стол матери. Старые пластинки и кассеты и новые диски перемешаны с видеопленками и видеодисками. Ноты грудами лежали повсюду, кроме пианино, на котором в тесноте стояли семейные фотографии тех времен, когда Леон с сестрой были детьми. Мольберт и стол для красок его матери занимали угол у огромного окна.
Леон, всегда на редкость опрятный и аккуратный, не мог понять, как его родители умудрялись функционировать в этой комнате, и тем не менее она всегда была такой. В своих наиболее ярких детских воспоминаниях он видел мать, читающую в этой комнате по вечерам или рисующую в выходные, и отца, играющего на пианино. Он часто пытался присоединиться к ним со своей домашней работой, но ему никогда не удавалось сосредоточиться из-за музыки, которая совершенно не мешала матери.
Оглядывая кабинет, Леон, пожалуй, впервые осознал, что брак отца и матери был удачным. Эта комната, наполненная ими обоими, скорее всего, была для них такой же интимной, как и та спальня над его головой, где они сейчас спали. Он никогда не задумывался, каковы составные части успешного брака, но сейчас, оглядываясь вокруг, он душой почувствовал их в этой комнате. Это ощущение его порадовало. Он направился к бару и налил себе виски. Затем стал рыться в стопках журналов, лежащих на полу.
Вскоре Леон обнаружил с десяток номеров «L'Ancienne». По-видимому, мать сохраняла только наиболее заинтересовавшие ее номера. Взглянув на мольберт, он увидел, что она рисует его «Весенний цветок». Он с презрением посмотрел на образ, который создал, когда ему было пятнадцать лет. «Какая ерунда», — подумал он.
Леон перевел взгляд на свою задрапированную обнаженную девушку, которая стояла у окна на подставке для цветов. Мать расположила ее так, что зеленые листья живого растения, обвивая подставку, как бы продолжали бронзовый плющ до самого пола. Он снова взглянул на холст. Масло и яркие цвета, выбранные матерью, делали его скульптуру живой. Она не копировала его работу, а использовала ее в качестве модели в своих собственных целях. Странно, для чего она это делала?
Открыв один из журналов, Леон бегло просмотрел список редакторов. Там были ученые из Англии, Израиля, Италии, Америки и Греции. «Афины. Кантара Нифороус». «Тара в моей постели», — подумал он. Что он чувствовал, когда был с ней? Разумеется, радость и силу. До какой-то степени игру. Секс был для нее совершенно естественным. Она не таила ничего. И все же, даже будучи ласковой и игривой, умудрялась передать ему ощущение глубокой серьезности. Что он чувствовал потом? Восторг, чистоту, которых давным-давно не испытывал — со времени Валери. Он вспомнил ночь много месяцев назад, когда он был с Блэр. После секса она повернулась к нему и задумчиво сказала:
— Помни огонь, но не пепел.
С Тарой пепла не было. Ее огонь будто сжигал его до состояния чистоты, и ничего не оставалось от его тела, кроме яркого сияния пламени. Он не видел ее два месяца, но почувствовал реакцию в паху — впервые после его возвращения из Греции. Он должен снова ее увидеть, ему не терпится ее увидеть и снова прижать к себе.
Леон полистал другие журналы и нашел еще две ее статьи. Он заметил также статью Димитриоса Коконаса (длинную) и пометки на полях, сделанные его матерью.
Он начал читать одну из статей Тары. Она касалась различных типов мрамора, который греки употребляли в строительстве и скульптурных работах, объяснялась разница между паросским и пентелийским мрамором и описывалось, как они выветриваются: первый — длинными полосами, а второй — отдельными участками. Леон уронил журнал на пол. Кому какое дело, черт побери?
Просматривая следующую статью, он вспомнил неистовую радость Тары, когда она нашла маленькую бронзовую фигурку атлета в тот самый день, когда они встретились. В статье она писала, насколько редки такие фигурки, потому что в древние времена их часто переплавляли на оружие.
Он встал с дивана и направился в кухню, читая по дороге и удивляясь, как может человек, такой живой в постели, хоронить себя в этих мертвых предметах? Он сделал себе бутерброд, налил стакан молока и продолжал выборочно читать.
Именно в обнаженном человеческом теле древние греки видели прекрасную и разнообразную форму, с помощью которой можно передать высшее состояние человеческого восторга, определив идеальный баланс между сознанием и бытием — между разумом и материей, слившимися в идеальной гармонии.
Леон плюхнулся на диван и остановился на последнем абзаце статьи.
Самые ранние скульптуры обнаженных мужчин в греческом искусстве традиционно считались аполлонами. Аполлон — бог правосудия, его называли еще богом света, потому что для греков правосудие могло быть совершенно только в свете разума. Разве не просил герой Гомера больше света, хотя это был свет, в котором он должен был умереть? Для величайших древних греческих мыслителей не было ничего более захватывающего, чем все реальное и верное своей природе, а быть человеком считалось самым захватывающим…