Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что думают по этому поводу мужчины? Я никогда не спрашивала. Может, ты их видишь насквозь, до их личных страданий из-за кривого пениса, до их хвастовства друг перед другом (хотя именно этого я боюсь). Конечно, новость о появлении этой Божьей кары в твоем собственном доме так восхитила тебя, что тебе пришлось немного притушить свой энтузиазм. И пол нашего ребенка заставил тебя гораздо сильнее почувствовать, что он твой, твой, твой.
Честно, Франклин, твое собственническое отношение раздражало. Если я пыталась перейти улицу в неположенном месте, ты иг волновался о моей личной безопасности, ты приходил в ярость от моей безответственности. Мои «риски» — а я собиралась продолжать прежнюю жизнь — ты воспринимал как бесцеремонное обращение с твоей личной собственностью. Каждый раз, как я выходила из дома, клянусь, ты хмурился, словно я без спроса уносили одну из твоих бесценных вещиц.
Франклин, ты даже не позволял мне танцевать! Правда, как- то днем моя едва различимая, но безжалостная тревога подняла голову. Я поставила на проигрыватель пластинку Speaking in Tongues группы «Токинг хедз» и начала живо отплясывать по просторному лофту. Еще не закончилась первая песня «Сжигая дом», и я даже не вспотела, когда лязгнул лифт и вошел ты. Ты слишком быстро поднял иглу и поцарапал канавку, и с тех пор на этом месте игла застревала и фраза повторялась. «.Детка, чего ты ждала», и никогда не доходило до «сейчас воспламенюсь», если и не подталкивала ее осторожно
указательным пальцем.
— Эй! Ты что? — воскликнула я.
— Ева, какого черта? Ты что делаешь?
—В кои веки у меня было хорошее настроение. Это незаконно?
Ты схватил меня за руку.
— Ты добиваешься выкидыша? Или просто искушаешь судьбу?
Я высвободилась.
—По моим последним сведениям, беременность — не тюремное заключение.
— Прыгать, натыкаться на мебель...
—Брось, Франклин. Совсем недавно женщины работали в полях до самых родов, а потом садились на корточки между грядками. В те старые денечки дети действительно появлялись из капусты...
—В те старые денечки детская и материнская смертность была очень высокой!
—Чего тебе волноваться из-за материнской смертности? Если живого ребенка вынут из моего бездыханного тела, ты будешь счастлив без памяти.
— Отвратительные слова.
—У меня отвратительное настроение, — мрачно заявила я, плюхаясь на диван. — До появления папы-доктора настроение у меня было отличное.
— Еще два месяца. Неужели такая большая жертва потерпеть ради здоровья другого человека?
Господи, меня уже тошнило от здоровья другого человека.
— Мое здоровье явно ничего не стоит.
— Ты вполне можешь слушать музыку, хотя при такой громкости Джон из нижней квартиры наверняка давно стучит по потолку. — Ты поставил иголку на начало стороны А и так убавил звук, что Дэвид Бирн зазвучал как Минни-Маус. — Но, как нормальная беременная женщина, можешь сидеть и
«топать ногой».
— Ну, не знаю, — сказала я. — Все эти вибрации могут достать маленького лорда Фаунтлероя и потревожить его чудесный сон. И разве мы не должны слушать Моцарта? Может, «Токинг хедз» вредны. Может, проигрывая «Киллера-психа», мы внушаем ему плохие мысли. Наведи справки.
Ты изучал все, что должны делать родители: как дети дышат, как режутся зубки, как отлучать от груди, я же читала историю Португалии.
— Ева, перестань жалеть себя. Я думал, ты проникнешься идеей материнства.
— Если бы я понимала, что это значит для тебя, что ты будешь изображать фальшивую взрослость, отравляющую другим удовольствие, я бы пересмотрела свое решение.
Твое лицо стало красным, как свекла.
— Никогда больше так не говори. Передумывать слишком поздно. Никогда-никогда не говори мне, что ты сожалеешь о нашем ребенке.
Вот тогда я заплакала. После того как я поделилась с тобой своими самыми грязными сексуальными фантазиями, нарушив гетеросексуальные нормы, а ты в ответ поделился своими, и все это я смущаюсь упомянуть здесь — с каких это пор появилось что-то, чего ни один из нас никогда-никогда не должен говорить?
Ребенок, которого ты ждал. Ребенок, которого ты ждал...
Как заезженная пластинка.
Ева
Дорогой Франклин,
Ну, у меня нет никакого желания задерживаться сегодня в агентстве. Персонал перешел от добросердечного соперничества к тотальной войне. Наблюдать за поединками в нашем маленьком офисе, не принимая ничью сторону, немного комично, как будто смотришь телевизор с выключенным звуком.
Я немного недоумеваю, как «Флорида» стала спорным результатом, хотя в некотором роде все в этой стране рано или поздно становится спорным результатом. Итак, три наших демократа бросаются терминами вроде «Джим Кроу» в нашу парочку осажденных республиканцев; республиканцы шушукаются тихонько в задней комнате, что остальные воспринимают как заговор фанатиков. Забавно; до выборов ни один из них не проявлял ни малейшего интереса к тому, что, по общему согласию, является невыносимо скучной борьбой.
В любом случае сегодня должно было выйти какое-то решение Верховного суда, и радио работало весь день. Взаимные обвинения и упреки персонала были столь яростными, что не один клиент, брошенный на произвол судьбы, просто уходил. В конце концов я поступила так же. Если оба консерватора голословно отстаивают свою точку зрения, то либералы выступают от лица истины, справедливости или человечности. Когда-то непоколебимая демократка, я давно перестала защищать человечность. Теперь я чаще всего не могу защитить даже себя.
Я искренне надеюсь, что эта корреспонденция не выродилась в пронзительный крик самооправдания, и меня тревожит, не покажется ли тебе, будто я готовлю почву для признания своей абсолютной вины в случившемся с Кевином. Я действительно иногда позволяю себе захлебнуться чувством вины, но я сказала «позволяю себе». В любовании собственной виновностью присутствует стремление к величию, тщеславие. Чувство вины дарует приводящую в трепет силу и все упрощает не только для сторонних наблюдателей и жертв, но и — более всего — для преступников. Чувство вины навязывает порядок. Чувство вины преподает понятные уроки, в которых посторонние могут найти утешение: «если бы только она не...» — и намекает, будто был шанс избежать трагедии. В допущении полной ответственности даже можно найти хрупкий покой, и я иногда вижу этот покой в Кевине, правда, охранники путают его с безжалостностью.
Однако я не умею с головой погружаться в чувство вины. Я не могу вместить в себя всю историю. Вся история больше меня. Из- за нее пострадало слишком много людей: тети и кузены, и лучшие друзья, которых я никогда не узнаю и которые не узнают меня, если доведется встретиться. Я не могу одновременно вместить страдания множества семейных ужинов, когда обязательно будет пустовать один стул. Я не страдаю оттого, что фотография на пианино навечно запятнана, поскольку именно этот снимок отдавали в газеты, или потому, что портреты остальных детей по обе стороны со временем взрослеют — окончания колледжей, свадьбы, — а эта фотография из ежегодного школьного альбома только выцветает. Я не причастна к череде разрушающихся, когда-то крепких браков; я не чувствую в дневные часы тошнотворносладковатый запах джина, исходящий от когда - то успешного риелтора. Я не таскаю тяжелых коробок в грузовик после того, как район, изобилующий пышными дубами, наполненный журчанием ручьев и смехом чужих, здоровых детей, в одну ночь становится невыносимым. Чтобы прочувствовать вину, я должна мысленно подавлять все эти потери. Однако, как в тех играх, которыми в долгих путешествиях родители развлекают детей: «Я собираюсь в путешествие и возьму с собой африканского муравьеда, болтливого ребенка, веселую гусеницу...» — я всегда пару раз спотыкаюсь до конца алфавита. Я начинаю представлять безумно красивую дочку Мэри, близорукого компьютерного гения Фергюсонов, долговязого, рыжеволосого сына Корбиттов, всегда переигрывавшего в школьных спектаклях, а потом я вспоминаю поразительно грациозную преподавательницу английского Дану Рокко, и все рассыпается.