Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ассоциировала с терпеливостью и со столь отвратительным ритуалом. Время тянулось медленно, и я начала подозревать, что слишком стара, что к сорока годам просто стала слишком неэластичной для этой новой жизни. Доктор Райнстайн чопорно сказала, что я маленькая, словно подчеркивая мою непригодность, а через пятнадцать часов явно потеряла веру в успех и сурово сказала: «Ева! Вы должны сделать усилие». А я то собиралась удивить ее.
Несколько раз в течение суток слезинки скатывались на мои виски, и я поспешно смахивала их, чтобы ты не заметил. Много раз мне предлагали эпидурал, и мои решительные отказы приобрели оттенок помешательства. Я цеплялась за этот отказ, как будто главным км было пройти тест, а не родить сына. Пока я отказывалась от укола, я побеждала.
В конце концов возникла угроза кесарева сечения. Доктор Райнстайн прямо заявила, что ее ждут другие пациенты, и мой невыразительный спектакль ее раздражает. Я с ужасом представила, как меня разрезают, словно тушу. Мне стыдно говорить, НО я не хотела шрама, как у Риты. Я боялась за свои брюшные Мышцы, и вообще вся процедура слишком сильно напоминала фильмы ужасов.
Я сделала усилие. И мне пришлось признать, что до того момента я сопротивлялась. Каждый раз, как огромная масса приближалась к крохотному каналу, я втягивала ее обратно. Потому что было больно. Было очень больно. На курсах Новой школы в наши головы вбивали, что боль полезна, что ее нужно терпеть, и только, лежа на спине, я запоздало поняла весь идиотизм этого совета. Боль полезна? Меня переполняло презрение. Я никогда не говорила тебе раньше, но чувство, с которым я толкала нечто за критический порог, было отвращением. Я презирала себя, распластанную перед чужаками, глазеющими на то, что происходит между моими согнутыми коленями. Я ненавидела острое, крысиное личико доктора Райнстайн, ее резкость и придирчивость. Я ненавидела себя за то, что согласилась на это унизительное представление, когда мне было так хорошо, и именно в этот момент я была бы во Франции. Я отреклась от всех подруг, которые прежде разговаривали на самые разные темы или равнодушно спрашивали о моем последнем заграничном путешествии, а в последние месяцы только и болтали о растяжках и средствах от запора или весело вспоминали жуткие Истории о позднем токсикозе и ребенке-аутисте, весь день раскачивающемся взад-вперед и кусающем протянутые ему руки. От твоего неизменно оптимистичного выражения лица меня тошнило. Очень легко желать стать папочкой, покупать весь этот мягкий мусор, когда я раздувалась, как свинья. Это мне пришлось превратиться в трезвенницу, сосущую витамины. Это мне пришлось смотреть, как болезненно набухают груди, прежде такие аккуратные. И это мне приходилось разрываться, пропихивая арбуз через проход толщиной с садовый шланг. Я по- настоящему ненавидела тебя и твое утешающее бормотание. Я хотела, чтобы ты прекратил вытирать мой лоб влажной тряпкой, как будто это хоть что-то меняло. И кажется, я понимала, что ломаю тебе руку. И да, я даже ненавидела младенца, который до сих пор не подарил мне ни надежду на будущее, ни историю, ни удовлетворение, ни «новую страницу», а только неуклюжесть, и смущение, и дикую дрожь, сотрясающую все океанское дно, коим я себя представляла.
Толкая через тот порог, я познакомилась с такой адской болью, что уже не могла ненавидеть. Я визжала, и мне это было безразлично. Я сделала бы в тот момент что угодно, лишь бы все прекратить: заложила бы свою фирму, продала бы нашего ребенка в рабство, а свою душу — дьяволу.
— Пожалуйста... — простонала я, — дайте мне... ваш эпидурал.
— Слишком поздно, Ева, ты должна была сказать раньше, — упрекнула доктор Райнстайн. — Ребенок появляется. Ради бога, не расслабляйся сейчас.
И вдруг все кончилось. Потом мы шутили, как долго я держалась и как молила об облегчении перед самым концом, но тогда мне было не смешно. В самый момент рождения Кевина я ассоциировала его с моими собственными ограничениями, и не только со страданием, но и с поражением.
Ева
Дорогой Франклин,
Придя сегодня утром на работу, я, по злобной угрюмости демократов, сразу поняла, что «Флорида» завершилась. Разочарование в обоих лагерях похоже на послеродовую депрессию.
Но если все мои коллеги разочарованы окончанием столь Воодушевляющего скандала, я, отгородившись от объединяющего их чувства потери, ощущаю себя гораздо более безутешной. Мое одиночество, усиленное в десятки раз, вероятно, близко чувствам моей матери в конце войны, ибо мой день рождения, 15 августа, совпадает с Днем победы над Японией, когда Хирохито объявил японцам о капитуляции. Медсестры так ликовали, ЧТО почти невозможно было привлечь их внимание к роженице. Должно быть, прислушиваясь к хлопкам пробок от шампанского в коридоре, мать чувствовала себя еще более одинокой. Многие из мужей тех медсестер вернутся домой, но мой отец не вернется никогда. Если страна выиграла ту войну, то Качадуряны из Расина, Висконсин, ее проиграли.
Вероятно, такие же противоречивые чувства испытывала моя мать, работая на компанию, выпускающую поздравительные открытки. Жутковато поздравлять других людей с днем рождения и не чувствовать необходимости положить открытку в свою сумоч - ку, когда подобное событие происходит в собственной семье. Я не знаю, радоваться ли тому, что работа подала ей мысль начать собственный бизнес по изготовлению вручную поздравительных открыток. Это занятие позволило ей пожизненно спрятаться на Эндерби-авеню. Однако открытка «К рождению вашего первого ребенка» с зеленовато- голубоватой дорогой тканью, которую она сделала специально для меня, была прелестна.
Когда там, в Бет-Израэль, моя голова немного прояснилась, я вспомнила свою мать и почувствовала себя неблагодарной. Мой отец не мог держать ее руку, как ты держал мою. Однако, сжимая руку живого мужа, я пыталась ее раздавить.
Все мы слышали о жестокости женщин в родовых схватках, и я испытываю искушение признаться, что в самые тяжелые моменты вела себя немного неприязненно, и на этом прекратить свои признания. Когда все закончилось, я тут же смутилась и поцеловала тебя. В те дни врачи еще не клали окровавленного новорожденного на грудь матери, и, пока они перевязывали пуповину и отмывали его, мы провели несколько минут наедине. Я была возбуждена, гладила и сжимала твою руку, прижималась лбом к ямочке в изгибе твоего локтя. Я еще не держала нашего ребенка.
Но я не могла так легко сорваться с крючка.
До 11 апреля 1983 года я воображала себя исключительной личностью, однако после рождения Кевина я стала склоняться к мысли, что все мы совершенно обыкновенны. (В этом отношении представление о себе как об исключительной личности скорее можно рассматривать как правило.) Мы ожидаем от себя определенного поведения в определенных ситуациях в соответствии с условностями. Некоторые ожидания невелики: если неожиданно в нашу честь устраивают вечеринку, мы приходим в восторг. Другие значительны: если умирают отец или мать, мы охвачены горем. Но может, этим ожиданиям сопутствует страх, что в критической ситуации мы нарушим общепринятые нормы: вдруг судьбоносный звонок о смерти матери не вызовет у нас никаких чувств. Хотела бы я знать, не острее ли самих плохих новостей этот тайный, неприличный страх: а вдруг окажется, что мы чудовища. Не покажется ли тебе это слишком шокирующим, но во время нашего брака я жила с одним страхом: вдруг я не переживу, если что-нибудь случится с тобой. Однако всегда меня преследовала странная тень, подсознательный страх: а что, если я в тот же день беспечно упорхну играть в сквош.