Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующие несколько месяцев почти стерлись из моей памяти. Все, что я помню о них, – что я впервые за долгое время был счастлив, рядом была женщина, которая не только разжигала во мне страсть, но и готова была утолить ее. Я не должен был больше стоять в стороне и страдать от того, что возлюбленная никогда не будет принадлежать мне, ловить взгляды и слова и как величайшей милости ждать позволения поцеловать ее руку.
Феоктиста была со мной, была моей, ждала меня с охоты, встречала, когда я приходил домой, в любой момент я мог позвать ее – и она шла на зов. Ей сшили новые платья, в которых она еще больше походила на испанку, и, когда она, задумавшись о чем-то, сидела у окна, я готов был любоваться ею бесконечно. Мой восторг, моя влюбленность были видны во всем, в том числе и в письмах к Полине – разумеется, я продолжал поддерживать переписку.
«Сад мой великолепен, – писал я мадам Виардо, и взгляд мой невольно останавливался на Феоктисте, которая присела у открытого окна и уснула, положив голову на согнутую руку, – зелень ослепительно ярка – такая молодость, свежесть, что трудно себе представить».
Но вскоре чувства мои стали остывать, я понемногу приходил в себя и замечал, что все достоинства, которыми я наделял Феоктисту, существовали лишь в моем воображении. Она не была ни добра, ни чувствительна – не раз я слышал, как она кричала на слуг и третировала их, точно забыв, что сама недавно была одной из них. Она не была умна – часто во время разговора она зевала, а то и засыпала, или просто не понимала ни слова из того, что я говорю, и не могла поддержать беседу. Феоктиста оказалась страшно ленива, неопрятна, сердце и разум ее были такими же сонными, как она сама, а повадки служанки не могли скрыть никакие дорогие наряды, но, ослепленный ее красотой, я долго не замечал очевидного.
Наступило жестокое разочарование, с которым я пытался бороться, уговаривая себя, что, в конце концов, еще смогу быть счастлив с ней, однако все чаще во мне звучал голос совести, упрекающий меня: как мог ты сравнить эту крестьянскую девчонку с самой Полиной Виардо? Как мог подумать, что кто-то, кроме нее одной, достоин любви и восхищения? Как смел ты восхищаться другой женщиной, забыв о той единственной, которая самой судьбой предназначена тебе?
И в тот период, когда я, самозабвенно предаваясь мукам совести и не в силах больше смотреть на Феоктисту, проводил дни в тоске и унынии, пришло письмо от Полины.
«Милый друг, – писала она, – я снова буду на гастролях в России, и должна сказать, как я сожалею, что наша встреча невозможна. Вам запрещено покидать свое имение, вы не сможете приехать в Петербург, а у меня не будет возможности посетить вас в Спасском-Лутвинове. Буду лишь надеяться, что ваш император вскоре сменит гнев на милость и разрешит вам вновь приехать во Францию. До тех пор же знайте, что я остаюсь вашим преданным другом, а Куртавнель всегда будет вашим вторым домом, где вас ждут и любят».
Я перечитал это письмо несколько раз, не в силах поверить в то, что там написано. Полина будет в России! Так близко, невероятно близко – и я не увижу ее!
Я едва не заплакал от горя, но в следующий момент уже взял себя в руки. Я не могу этого допустить! Я должен увидеть ее, иначе зачем и жить мне теперь, если не ради нее одной?
Требовалось найти способ посетить Петербург так, чтобы никто не узнал об этом, и я такой способ нашел. Раздав взяток не на одну сотню, постоянно рискуя, что на меня донесут в полицию, я обзавелся фальшивым паспортом, где был записан как Григорьев Алексей Петрович, и с этим паспортом отправился в столицу.
Билеты на концерт Виардо были раскуплены мгновенно, и мне пришлось покупать билет у перекупщика по невообразимой цене, в десятки раз превышавшей реальную стоимость. Сидя в театре, я едва не лишался чувств от волнения. Еще немного – и я смогу увидеть ее, услышать ее голос!
Она была так же некрасива, как и прежде. И так же прекрасна. Стоило ей открыть рот и запеть, как зал замер от восторга, а затем взорвался овациями – так же, как и в самый первый раз, во время ее выступления осенью 1843 года. И так же я не заметил, как пролетел этот час, и не мог найти в себе сил встать с кресла и покинуть зал.
Но я должен был увидеть ее еще, поговорить с ней! Она должна знать, что я махнул рукой на запрет, что лишь ради нее одной я, рискуя свободой, прибыл в Петербург!
Я хорошо знал – еще с того времени, как со своими тремя приятелями составлял компанию Полине, лежащей на медвежьей шкуре, – как попасть за кулисы, и после спектакля немедленно отправился повидаться с ней. Я представлял, как удивится она, как обрадуется, каким восторгом встречи засияют ее глаза – но ничего этого не произошло. Казалось, разлука, которая едва не свела меня с ума, с ней сделала ровно обратное. И ее чувства притупились. Я вновь был не самым близким ее другом, а лишь «русским приятелем», одним из толпы обожателей, одним из тех, кто восхищается ею. Нет, она, разумеется, была рада мне, но легкость, с которой мы общались прежде, исчезла без следа.
С тяжелым сердцем возвращался я в Орловскую губернию. Не сам ли я виноват в том, что случилось? Быть может, если бы я не был так ослеплен Феоктистой и чаще писал ей, если бы мои письма были более искренними, ничего этого не произошло бы сейчас?
Я должен был спешить – в любой момент мое отсутствие могли заметить, кто-нибудь мог донести на меня, но мысль о том, что я вернусь в свой дом без шансов вновь воссоединиться с моей возлюбленной, делала этот пусть непереносимым.
Едва вернувшись, я сел за письмо к Полине. В нем я выразил все то, что не посмел сказать ей при встрече, и закончил его словами: «Вы знаете то чувство, которое я посвятил Вам и которое окончится только с моей жизнью».
Тоска раздирала мое сердце. Фетиску я больше не мог даже видеть и, дав за ней богатое приданое, вскоре выдал ее замуж. Я вновь остался один…
Мои отношения с мужем всегда были ровными, спокойными и, если говорить откровенно, скучными, как осенний дождик. С того моменты, как я приняла его предложение – спокойно, без иллюзий и страсти, свойственных обычно молодым девушкам, – я не давала ему повода усомниться в моей верности. Он же, несмотря на то, что был влюблен в меня, не страдал ни излишней эмоциональностью, ни припадками ревности. Луи часто говорил мне о своей любви, и у меня не было поводов сомневаться в том, что чувства его искренни, но признания его были так однообразны, что и ответной страсти во мне не разжигали. Сказать по правде, я быстро устала от этих однообразных признаний, но душу мою согревало его отношение. Луи видел во мне возлюбленную и подругу, доверял мне полностью, не мучил меня холодностью или безразличием, не отталкивал от себя и никогда ни в чем не подозревал.
Я же, в свою очередь, полностью доверяла ему и никогда не мучила его, давая повод усомниться в моей верности. Мы всегда были откровенны друг с другом. Понимая, что я постоянно окружена поклонниками и почитателями моего таланта, многие из которых богаты и хороши собой, Луи, тем не менее, был уверен в моем благоразумии.