Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он весело продолжал говорить, в полном сознании своего превосходства в настоящем затруднительном положении, не замечая, что Рената перестала плакать и с невыразимым ужасом слушает его. Только увидав ее холодное, безжизненное лицо с плотно сжатыми губами, он умолк.
Когда Рената проснулась на следующее утро, Анзельм еще спал. Она приподнялась немного и задумчиво рассматривала его покрасневшее от сна лицо с толстыми губами и прилипшими ко лбу прядями волос. Потом она посмотрела в окно, не закрытое шторой, потому что в него никто не мог заглянуть, кроме серого неба и далекой, туманной полосы леса.
Вдруг Анзельм проснулся, и взгляд его упал на Ренату.
— Что с тобой? — спросил он.
Рената улыбнулась и провела рукой по его волосам. Он потянул ее к себе, но она лежала неподвижно и испытующе глядела на него. Он повторил свой вопрос. Рената взглянула на небо и прошептала:
— Ты такой практичный.
Она, краснея, сжала его руку.
Все утро они строили планы путешествия. В первой половине января они собирались ехать на юг, в Италию, Грецию, даже в Малайзию. Рената жаждала увидеть те страны, о которых читала столько сказочного. Анзельм избегал разговоров о том, что с прошлого вечера лежало у него на душе. Свобода была для него пустым словом; кто не испытал подчиненности, тот ничего не знает о свободе. А свобода, как ее понимала Рената, казалась ему синонимом нестабильности, мучительной для него, пока он до безумия любил эту девушку. Таким образом, в нем говорила не столько боязнь общественного осуждения, сколько эгоистическое стремление упрочить свое обладание. Вандерер был слишком мягок, чтобы энергично настоять на своем, и к тому же боялся разрушить иллюзии Ренаты насчет его характера и взглядов. Поэтому Анзельм старался прикрыть все непроницаемым покровом нежности, не позволявшим Ренате видеть его насквозь, но делавшим и его самого близоруким по отношению к ее внутреннему миру. Он нанял элегантную коляску, чтобы она могла выезжать, подписался на модные журналы и заказал дорогие туалеты в Париже; приобретал дорогие старинные вещи, которые ей случалось похвалить мимоходом; накупил мольбертов, полотна и красок, но оказалось, что Рената потеряла охоту к живописи. Когда девушка в первый раз взяла здесь в руки кисти и палитру, чтобы срисовать из окна уголок озера и опушку леса, ею овладело странное отвращение к работе. Даже к новому роялю, который Анзельм выписал из Вены, она не проявила ни малейшего интереса. Она любила проводить целые часы в праздности, читая романы, героинями которых были женщины.
Однажды Анзельм сообщил Ренате, что сегодня познакомился в клубе с Грауманом, возвратившимся из своего таинственного путешествия.
Рената испугалась, но постаралась убедить себя, что это известие ей безразлично. Она равнодушно пожала плечами и ушла в свою комнату. Девушка села за письменный стол, нарисовала что-то пером, посмотрела в окно, попробовала полистать иллюстрированный журнал. Но непреодолимое беспокойство не покидало ее. Услышав, что Анзельм уходит из дому, она подошла к окну, спряталась за гардиной и долго смотрела ему вслед, пока тот не скрылся за поворотом дороги. Потом она сошла вниз и села за рояль. Но играть не хотелось. Она задумчиво ходила взад и вперед по комнате; стемнело, но она не просила зажечь свет.
Анзельм возвратился и был очень удивлен, найдя ее в темноте.
— Я привел к тебе гостя, Рената! — оживленно воскликнул он и быстро зажег лампу. Рената увидела подходившего к ней с изысканною вежливостью Петера Граумана. Он поцеловал машинально протянутую ему руку и не подал ни малейшего вида, что они встречались раньше.
После ужина Петер Грауман с ученым видом заговорил о том, что в низших слоях народа, где люди все еще следуют своим инстинктам, царит гораздо большая воля к счастью.
— Воля к счастью? — спросила Рената.
— Да, волей к счастью я называю забвение всех предрассудков, стоящих на пути непосредственного чувства.
— Вы правы, — заметил Вандерер, — эти люди еще дерзают действовать по первому импульсу.
— Чем выше вы поднимаетесь по общественной лестнице, тем меньше становится непосредственности, потому что выродившиеся или, если хотите, утонченные натуры людей высшего круга не могут жить чувственно-здоровою жизнью. И если кто-нибудь вздумает повернуться спиной к дряхлеющим идеалам общества, то его толкают в вечный мрак. Я представляю себе, что какая-нибудь женщина из высшего круга, руководимая здоровым инстинктом, вздумала бы принести в жертву ему свое социальное положение. Ей пришлось бы задохнуться и ослепнуть; она вдруг осталась бы без воздуха и света; ворота, из которых она вышла, навеки захлопнулись бы за нею, и ей оставалось бы только катиться вниз со ступеньки на ступеньку. К тому же скупая жизнь не возвращает утраченных иллюзий. Я знаю таких женщин, с ними повторяется всегда одна и та же история. Христианское смирение и самоотверженность борются в них с накопленною поколениями неудовлетворенностью. Эти женщины, уставшие от ожидания чуда, — прекрасный материал для грядущего реформатора религии. Впрочем, я, кажется, злоупотребляю вниманием слушателей. Сыграйте лучше что-нибудь, сударыня. Вы знаете французские шансонетки?
— Мне кажется, тут не может быть никаких общих норм, — сказала Рената, не обращая внимания на последние слова Граумана. — Каждый живет своей индивидуальной, одному ему свойственной жизнью. Ведь мы же не железнодорожные вагоны, которые тащит один и тот же локомотив.
— Напротив, мы очень даже похожи на вагоны, — ответил Грауман со своим зловещим смехом. — Сопротивление бесполезно; машина работает за нас. А если кто-нибудь возмутится и даст тревожный сигнал, он должен горько поплатиться за это.
— Так, по вашему мнению, чувственность составляет основу жизни? — робко и вежливо спросил Вандерер.
— Да, да! — На лице Граумана выразилась пародия на торжественность.
— Но ведь вы анархист!
— Вот как! Откуда вы это знаете, господин Ванде-рер? Впрочем, ведь надо же быть кем-нибудь. Один — извозчик, другой — министр. Если правительство предложит мне чин надворного советника, я буду надворным советником.
Рената сидела, подавленная каким-то мучительным чувством, и ей очень хотелось незаметно уйти. Было невыносимо сидеть напротив этого человека, взор которого насквозь пронизывал ее, отчего возникало ощущение, как будто ее трогают пальцами. Казалось, платье ее было для этого человека совершенно прозрачно, а слова его имели для нее совсем другое, грозное значение, незаметное для других. Она пересела в кресло, стоявшее в стороне.
Петер Грауман рассказывал о своей жизни. Отец его был убит во время американской междоусобной войны. Сам он родился, вероятно, в Австралии, точно он не знал. Он был поваром на атлантическом пароходе и кочегаром при доменной печи. Он приобрел состояние на калифорнийских золотых россыпях и за две недели спустил его в Париже.
Все, что он рассказывал, звучало правдоподобно. В его тоне явно слышалась насмешка над самим собою. Закончил он фривольной цитатой из песен Брюанта, которую напевал, делая вид, что перебирает пальцами струны гитары: видимо, он испытывал необыкновенное удовлетворение; Рената видела это по усмешке, не сходившей с его губ. Может быть, причиной этого стало состояние Анзельма, в напряженном внимании которого было нечто опасное для Ренаты. Когда Гра-уман смотрел на Вандерера, тот одобрительно кивал, и каждый взгляд его свидетельствовал о добровольном подчинении. Ренату это раздражало; она перестала поднимать глаза на Анзельма и чувствовала себя покинутой. Она считала его более стойким, гордым, более твердым в своих мнениях, ожидала от него более скептического отношения к подобному человеку; ей хотелось услышать от него веские возражения, вместо юношеской симпатии, с которой он во всем соглашался с гостем.