Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1993
Если б я был им, я стоял бы на обрыве, глядя вниз по склону, спускающемуся к морю одинаково оштукатуренными и крытыми черепицей домами. Солнце проходило бы надо мной и сквозь меня, бросая тень, холодную и влажную, на мою кожу. Оно медленно тонуло бы в ровной кровавой луже Тихого океана, как полированный белый шар детского черепа, пока не скрылось бы совсем. Воробьи, возвращаясь домой на ночь, кружили и пикировали бы перед моим холмом, как летучие мыши.
Если б я был им, мое первичное осознание, совершенное в своей способности одновременно видеть прошлое и будущее по 360-градусной дуге обзора, посылало бы волны многократно усиленного и чистого чувства в глубь органов, скрытых в моем теле, и когда теплые уста тишины всосали бы меня, я исчез бы в ее влажных складках. Случайно вытянутый из уюта небытия чувством голода или шуршанием шин на дороге внизу, я хлопал и тер бы свое лицо, пытаясь сосредоточиться и отмечая, что на моей щеке отросла новая щетина. Провалившись снова, я бы мог быть разбужен шершавым языком блудного сторожевого кота, лижущего мою ладонь. С ненавистью и стыдом я чувствовал бы, как у меня встает и разогревается в ответ на кошачьи ухаживания. Будь я им, я бы представлял потом, как мои зубы вгрызаются в мягкую белую плоть ляжек девушки, а она бьется, связанная грубой веревкой и с кляпом во рту, и кровь наполняет мой рот теплой сладостью. Потом я излил бы себя, и накормил бы кота из своего мешка тухлым мясом, оставшимся от завтрака, и продолжал бы смотреть, потом угасать, смотреть и угасать, трансформируясь вместе с движением и событиями, проходящими сквозь меня без вмешательства моей воли.
Я бы пил воду из пластиковой фляжки, еще теплую от дневного солнца, и привкус пластика мешался бы с водой у меня во рту. Я бы щелкал семечки подсолнуха, высасывая из каждой соль, выплевывая шелуху в растущую кучу у моих ног. Я мог бы завернуться в свое одеяло, глядя, как зажигаются огни в доме внизу. Я продолжал бы смотреть, как огни гаснут, сменяясь голубым светом включенного в гостиной телевизора. И, в конце концов, объятый тьмой, дом лежал бы, как спящий зверь в поле среди других зверей, а звезды были бы тусклыми и едва видимыми за серой завесой света, затянувшей ночь своей аурой, распространяясь над сияющей топью Лос-Анджелеса к северу вдоль побережья. По мере того, как сгущался бы ночной сумрак, и огни города угасали, погружаясь в сон, звезды все ярче проступали бы в мертвой черноте бесконечности. Лежа на спине на одеяле, я бы возродил ритуал ЛСД из моей юности: бездумно глядя в небо на безграничный вихрь звезд, я утратил бы свое тело и воспарил ввысь на волне космического блаженства, растворяясь в пустоте. Спустя несколько часов я жестоко обрушился бы назад в свое налившееся свинцом тело, где моя эрекция теперь была бы невыносимой, животной. Единственным способом ослабить ее было бы ощутить жалкую слабость жертвы, когда она молит о пощаде в моих сжимающих руках, а потом душить, пока глаза не затуманятся, отвратительные, безжизненные… Если б я был им, но я не он.
Я мог бы прятаться на холме три дня, шпионя за домом, где я жил, когда был ребенком. Сухими жаркими днями улицы лежали бы в тишине, лишь изредка почтовый грузовик или садовник нарушали бы совершенную безмятежность и геометрию расположения домов — тщательно ухоженных, абстрактных идеализированных сцен, выложенных на плато у подножия моего холма и резко обрывающихся у кромки утесов над океаном. После полудня раздавался бы гам катающихся на скейтборде мальчишек, скользящих по гладким черным улицам, грациозно разъезжающих по наклонным кривым и откосам. Поздними вечерами безумный вой газонокосилок и секаторов отдавался бы эхом в моем убежище, скрытом в дубах и низком кустарнике на холме.
Будь я им, я бы каждый день наблюдал, как мужчина и его жена выходят утром из моего бывшего дома, жена тащится следом с увечной дочкой, переставляя ее ноги на протезах и направляя ее сломанное половозрелое тело к сверкающему хромом «БМВ», ожидающему на шоссе. Холодным ранним утром алмазная роса на траве отражала бы восход солнца, когда ночной туман отступает стеной за отливающую кривую Тихого океана, и точно так же я видел бы, как поздно ночью, когда луна тонет, стена тумана надвигается вновь, окутывая кустарник безмолвием и укрывая вуалью огни улиц под моим холмом.
Будь я им, на закате четвертого дня я тихонько спустился бы вниз по склону, скрываясь в тумане, и я спрятался бы у обочины по дороге к дому, в том самом разросшемся буераке колючих ягодных кустов, где прятался ребенком, в тайной пещере в глубине чащи, невидимой для окружающего мира. С восходом солнца пар поднимался бы от моей влажной одежды и немытого тела, пока я ждал, когда взревет двигатель и родители с девочкой проедут мимо. Когда б они уехали, я, улизнув из укрытия своей пещеры, мигом побежал бы за дом, где, я знал бы, меня укроет от глаз соседей низко нависающая над землей крона авокадо, которая теперь, по прошествии лет, полностью скрыла южный задний угол дома. Здесь я мог бы поработать над окном прачечной комнаты, надежно укрытый густой листвой. Я мог бы знать, что это окно — из тех, что открываются маленькой ручной фомкой.
Толкнув фомкой как следует верхний правый угол покрытой коркой алюминиевой рамы, можно было бы приоткрыть матовое окно на дюйм, как это и делалось, когда я возвращался с ночных прогулок по окрестностям, заглядывая в окна, мальчишкой.
Оказавшись внутри, я не побеспокоился бы изучить место, потому что знал бы, что в доме все безвозвратно переменилось стараниями теперешних хозяев. Вместо этого я бы направился прямо в маленькую спальню рядом с прачечной комнатой, которая когда-то была комнатой служанки, но потом стала моей, когда мы больше не могли позволить себе прислугу. Комната казалась бы уединенной и тайной, поскольку находилась бы в дальнем конце дома, и была бы залита тусклой охрой утреннего солнца, сочащегося сквозь незнакомые кружевные шторы, подходящие для комнаты молодой девушки.
Я мог бы не обратить внимания на фарфоровые вещицы, инкрустированные шкатулки и книги в мягкой обложке на белом лакированном столе, как и на компьютер, и на постеры рок-певцов. Меня бы приятно удивило, что кровать стоит на том самом месте, где всегда стояла моя — напротив скользящей двери чулана. Кровать была бы повыше и более упругой, чем та, на которой я спал все свои детские годы. Заползши в нее прямо в одежде, я натянул бы надушенные сиренью покрывала на свои спутанные волосы и жесткую бороду и свернул бы подзорную трубу — воронку из простыней, соединяющую мой глаз с внешним миром. Мне было бы безопасно в теплом мраке моей берлоги, а воронка давала бы мне обзор крошечного участка стены рядом с дверью чулана, где штукатурка немного грубее и, если сосредоточиться, выглядит, как поверхность луны или далекой планеты в незнакомой галактике. Я осторожно просунул бы палец в темную трубу, как будто мой палец — это сам я, плывущий сквозь бесконечность. И я смотрел бы так, позволяя своим глазам выйти из фокуса, теряя полностью ощущение самого себя, прошлого и будущего.
Девочка парила бы в бурлящей горячей воде своей ванной, грезя, освобожденная от постоянной боли в коленях лечебной горячей водой и отсутствием гравитации. Она могла бы говорить спасибо за то, что восстановила-таки в полной мере свои ноги, хотя врачи и сказали, что шрамы останутся навсегда. Даже в столь юном возрасте она была бы достаточно зрела, чтобы смотреть на это как на благословение — после того кошмарного случая, когда она не справилась со своим велосипедом, направляясь с друзьями на пляж, и ее ноги раздробила машина. Она бы фантазировала, вернувшись домой из школы в день государственного праздника, тихонько напевая сама себе популярную песенку. Сначала робко, но затем, ободренная звучностью, которую придает пению пар в ванной, она могла бы запеть громче, но с хрупкой слабостью, которой только голос юной девушки и может обладать. Я мог бы тогда слышать ее пение, если бы я был им.