Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, Кира была права. Он жив. Хотите прочитать его эсэмэску? «Я жив». Но кого тогда хоронили? Были ли и сами похороны? Не набрали ли на самом деле статистов с манекеном в картонном гробу? Но все эти вопросы – только чешуя, и она опадает. Главное, Толик, друг мой, философ, физик и гений в отставке, жив. И неважно, почему у него не хватило сил, сил на жизнь, неважно, будет ли он ходить со мной в баню, вернется ли домой. Это его спина. Его голос. Он играет в шляпу.
И только что произнес слово «каланча».
Я прячусь в туалет и наконец оплакиваю Толика, впервые за это время плачу о нем, горько, но совсем недолго, умываюсь, вытираюсь насухо, отмотав бумажную салфетку, произношу негромко, закрыв глаза: «Прощай. Прощай, друг».
Расплачиваюсь за чай, спрашиваю напоследок девушку, принимающую мои чаевые: Листья травы? Что-то знакомое?
Она кивает: «Уитмен».
И, кажется, готова поболтать о нем или о чем-нибудь еще, а я, наконец, понимаю: английские фразы, которыми исписаны стены, – цитаты из Уитмена. The earth, tha is sufficient, I do not want the constellation any nearer, выхватывает взгляд, как легко, как понятно, земля, разве этого мало, одно из самых любимых стихотворений Толика, «Песня дороги», которая открыта, но мне нужно дальше, дальше, в свой путь.
А боль? Тут. Не выплакана, не растворена внезапным даром, встречей с другом, хотя боли, пока я глядел на него, пока осознавал, что это он, боли не было. Точно не было. Потому что я любил его? Избавление через любовь? Не знаю. Тем более стоило мне выйти из помещения – вернулась. Улеглась осколком снаряда и жаждой гибели, и нет, у меня нет больше сил ждать – лучше бы поскорей. Если даже Толик – живой! – не спас меня.
Черт.
Я шагаю вперед. Чувствую себя иностранцем в собственном городе. Смотреть и слушать. Хорошо, доктор! Все, что прикажете, только все это тщета.
Приближаюсь к Соловецкому камню. Надо же, на гранитной тумбе лежат живые цветы, и много! Стою и гляжу на них, не знаю, зачем, розы, пионы, герберы, из подземного перехода выскакивает девушка в белой куртке. Подходит к камню, на голову накинут капюшон, джинсы обтягивают упругую и довольно крупную задницу, а она глядит прямо перед собой серьезно, грустно, точно поминает кого-то. Мне становится стыдно. Ни разу не ходил я сюда на эту тусовку, «Возвращение имен», хотя Толик звал в прошлом году. Не люблю коллективного пафоса, так ему тогда сказал, а теперь бы, может, и пошел – потому что при чем тут пафос, просто память и преодоление вины, вместе – легче.
Иду по Лубянке – и снова одиночки, молодые и пожилые женщины, реже – мужчины, стайки, парочки, подружки, парни. Думаю про Уитмена, как он хотел вместить в себя вселенную, все запахи, звуки, и всех людей, быть машинистом, пожарником, китобоем, старухой-матерью, рыбаком. И с каждым радоваться вместе именно его радостью и счастьем, но разве это не романтическое вранье?
Очередной раскоп и мостки. Навстречу мне по деревянным мокрым пружинящим доскам движется смуглолицый человек, похожий на якута. У него изрытое морщинами лицо бывалого шамана, за плечо шаман придерживает беленького тоненького мальчика, идущего впереди. Он ведет его необычайно бережно, точно хранитель… или просто няня? Возможно, в Москве новая мода – уборщицы с Филиппин, няни из Якутии. Хотя что-то в его лице от индейца, и волосы темны. Одет он в обычный, совсем простой серый пиджак, светлую рубашку, темные брюки.
Интересно, что на них даже не оглядываются. Шаман и шаман, подумаешь. В Москве навидались всякого.
Только теперь, вспоминая тот день, я думаю: это они.
Якут с мальчиком запустили этот таинственный механизм. Это они, доктор!
Потому что после галдящих китайцев, компании вырвавшихся на свободу подружек чуть за тридцать, четырех хмуроватых подростков с пивными банками, прошедших мимо для отвода глаз, появляется стройная дама, с волосами цвета меди, по повадке, осанке – иностранка. Королева. Все раздвигаются, точно уступают ей дорогу. Несколько мгновений мне кажется, на улице только она. В темном, зрелого ириса, бархатном бальном платье с декольте, опаловой подвеской на розовой сияющей коже. На шее хвост лисы. Она не одна, вслед за ней идет дочка, девочка-первоклассница, в дивных сапожках, изрисованных радугами, которые так и прыгают по сверкающей резине, хватаются за ручки и расцепляются снова. Обе – под легкими прозрачными зонтиками. При девочке маленький полупрозрачный рюкзак – сквозь стенки проглядывают серебристые туфельки. Ее мать, зрелая красавица, словно выступившая из рамы старинной картины, глядит ровно, спокойно и кротко – кого же она мне напоминает?
И тут я понимаю, кого.
Куклу на витрине антикварного магазина, да! Куклу. Но главное. Я, наконец, понимаю, кого напоминает кукла.
Что за странный день, доктор?
Это Наташа плывет мне навстречу.
Ставшая дамой. Счастливой, спокойной, повзрослевшей. В нос мне ударяет соленая волна.
Я так не могу!
Зачем вы все это устроили, доктор? чтобы что?
Я только что отпустил Толика, но Наташу…
Они уже за спиной. И я разворачиваюсь, нет уж, ей я не могу, я не должен позволить уйти! Я спешу назад, нагоняю, чуть забегаю вперед и иду точно навстречу, так, чтобы она заметила меня, чтобы не смогла обойти. Она приостанавливается, прохожие обтекают нас, недовольно цедя сквозь зубы, она скользит по мне взглядом с легкой светской улыбкой и глядит страшно, обжигающе доброжелательно, хотя я всего лишь мешаю ей двигаться дальше. Так не смотрят русские женщины. Нет. Точно приехала к нам издалека. Откуда? И… узнала? Она узнала меня? Но что разберешь у светских заморских львиц?
Наташа все так же лучезарно улыбается и чуть приметно кивает головой в сторону девочки. Мол, при ней не стоит открывать, что у нас есть некоторое количество проведенных вместе ночей? Или просто ободряет ее: сейчас пройдем, детка, обогнем этого нелепого дядю и…
– Good afternoon, my fair lady, – произношу я со сдержанной улыбкой.
– Hi, honey, – необычайно ласково откликается она.
И я прислушиваюсь – слушать! смотреть! Так повелел мне доктор. Вслушиваюсь и различаю: внутри медовой ласки – ледышка. На самом деле с чарующей вежливостью она всего лишь поджидает, когда, наконец, я сойду с ее пути, когда позволю ей шествовать дальше. Как всегда, доктор, как всегда.
И я понимаю: она права. Нам невозможно быть вместе. Неважно почему, но это так же неотменимо, как сыплющий дождь, серое небо в просиявших только что голубых просветах.
Прощай, еще только одно мгновение, погоди. Хорошо, что вспомнил! Достаю из кармана шуршащий комок, в два шороха с видом заправского фокусника высвобождаю из него мою птичку, бумажный комок бросаю в карман, голубку-снегирька протягиваю девочке. Она вопросительно смотрит на меня, маму, та величаво кивает, и на лице девочки расцветает совершенно детская, восхищенная улыбка. Девочка принимает подарок, бережно берет в ладони мою птичку, повернув головкой к себе. Она для нее живая.