Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В центре – стол, уставленный полупустыми стаканами. За ним несколько человек, среди которых сразу – в ослепительно-белом параллелепипеде дымного воздуха – в проеме воздуха – я вижу Неандертальца. Львиная голова немного откинута назад, яркое лицо заштриховано недельной небритостью. Его фигура кажется очень крупной, крупнее и выше остальных, и мне становится сразу ясно, кто он. В мифах это называется «культурный герой». Когда мы жили вместе, вблизи с такой определенностью мифологичность эта не высвечивалась.
Неандерталец делает шаг к Д., пожимает руку, еще не заметив меня. Заметил. На его лицо падает какая-то офортная тень. Гойя. Чудовища (по крайней мере, летучие мыши) неслышно пролетают надо мной.
«Ты? Привет».
А я ничего не могу сказать. Я просто опускаю голову.
(антиполынья)
Чтобы выговорить слово, нужно увидеть зеркальный ему кусок молчанья. Когда ты вообще не говоришь, ты не молчишь: ведь молчание – это тоже форма речи, это не отсутствие ее, не полная и кромешная пустота. Это все-таки «да» и возможность заговорить, это пауза, это музыкальная фраза. Никогда молчанье не бывает немо. И оно совсем не очевидно. За ним тоже стоит поохотиться, как за тяжелыми словами. Оно не берется из пустоты, оно прячется где-то в природе. Выслеживать его нужно осторожно. Блуждая, а потом затаившись. Может быть, долго. Пока оно там занимается своими делами, забывая одно и выталкивая другое.
Молчание может обнаружиться как такая совершенно твердая и прозрачная антиполынья посреди реки. Если можно к молчанью отправиться вплавь, то стоит это сделать. А можно подождать, пока скует всю реку. Тогда кажущееся холодным молчанье мелькнет всеми цветами спектра.
И все же в чем-то молчанье опровергает законы физики. Оно не ниже речи, уже нулевой по Цельсию. Оно стоит, и в то же самое время чешуйчатые подлинники поднимаются из глубины молчанья.
(сама)
Как странно смотреть на это обжигающее, как хлыст (ну разумеется!), лицо, и помнить что-то невозможное, безумное, к чему сейчас нет доступа, и, наверное, хорошо, что это так, потому что там на мягком «любовь» ребром стоит твердое «власть», против которой мы все и хотим, и хотели, и будем хотеть бороться.
Невозможна тоска по насилию. Так ли это?
Невозможна любовь как насилие. Так ли это?
Невозможно забуряться дальше и дальше в жизнь жертвы, увеличивать и увеличивать трату. Невозможно хотеть, чтобы тебя ударили, чтобы наконец заглушить отчаянье от догадки о том, что это – только – твоя трата. Невозможно хотеть, чтобы это было еще сильнее.
Ты – преступница. Это – именно твоя форма, твоя игра, твоя ответственность.
Эрос обнимает Танатоса. Да, вот уж чего не нужно – это жалости к себе. За свое самоуничтожение ты отвечаешь сама.
(функциональная фраза)
Д. уводит меня кормить (он ничего на самом деле не знает). Неандерталец выходит покурить.
(капуста)
Мы садимся за столик. Д. хочет выглядеть умным. Я держу свой ком при себе, а он говорит действительно тонкие вещи. Он рассказывает о Гутенберге и шинковке капусты, и я вижу, как скромно сдерживающий закрученную силу, ослепительный вилок занимает уже треть стола, и для того, чтобы справиться с ним, нам придется взять тесак. Я вижу красоту великолепных слоев, ничего не подозревающих о зеркалах и свинце, о литерах и обратных им формах, лежащих тесно и все же с некоторым воздухом, уважительных к друг другу. Растения не танцуют и не бегут, почти все они не ловят, но интенсивно впитывают – и это дает им раннюю зрелость, в отличие от нас (думается во мне). Растения не отвлекаются от роста, от своих прямых задач. Обреченный вилок лежит с достоинством.
Он рассказывает о засолке капусты.
«Нож нужно держать слегка на весу, – сообщает Д. – Довольно скоро разболятся мелкие мышцы между большим и указательным, заноет запястье, устав контролировать толщину этих кружев, которые, чем тоньше, тем сильнее теряют белизну, становясь прозрачней». [Я1/2 – внутри себя: абстрактней и безнадежней; в них что-то есть уже и от бумаги]. «Потом – Д. продолжает – надо их скрещивать с крупно натертой морковью, заставляя насильно кидаться в короткие алые объятия под допингом мелкой соли. Капуста – это авангард. Капустный срез. Тогда поп-арт – это кислая капуста».
(глюк)
Я больше не могу этого слышать. Я растерянно оглядываюсь.
За соседним столиком – утренний старик, который преследует меня. Ошибки быть не может. Старик сидит в брезентовой куртке и высоких – за колено – доисторических рыбацких сапогах. В рюкзаке у него сверток с трупом крота. А велосипед, вероятно, припаркован у входа – мы его не заметили. Кто же он?
Температура моего мозга достигает определенной отметки, и, хотя я этого не хочу, считывание внутренней речи выбранного лица включается автоматически. Я разворачиваюсь спиной.
Я не знаю, как мне выдержать все эти голоса. Все эти времена.
(все течет)
– Что ты будешь есть? – спрашивает Д. – Пить будешь? И, быть может, что-нибудь на десерт?
– А, что? На десерт у них, должно быть, Гераклит и ситро.
– О Боже! Выживут из ума не только любовники.
(приманка)
«дырявые сапоги, но удобные, спасибо соседу, который уехал в такие места, где эти еще довольно ходкие сапоги, должно быть, уже не пригодятся, дырки не в счет, их можно законопатить и самостоятельно, с помощью моментального клея, с какой-то точки зрения все у нас моментально, даже когда кому-то кажется, что, напротив, монументально. хотя я не понимаю, почему в тех местах (я думаю, у соседа был выбор, таких мест, должно быть, немало), совсем нет воды, я не понимаю этого, но ведь есть события и места, которые могут быть и не предназначены для нашего понимания. но я не хочу впустую рассуждать об этом, я просто надеваю сапоги соседа, оставленные мне впопыхах, и отправляюсь к реке. она протекает… нет, протекают трубы, а она стремится и летит, стремительно летит куда-то прочь от города и в то же время остается здесь, убегая прочь, и мне это близко, я сам таков: стремлюсь куда-то вне, но остаюсь, потому что не могу покинуть то немногое, что все же полюбилось, быть может, случайно, быть может, насильственно, быть может, из жалости к его нищете и тщете, настолько беспокойной. что поделать, это уже произошло – и есть что-то комично рыцарственное в том, чтобы присягать всему этому неприветливому и невзрачному, стоя на дрожащих стариковских ногах, в дырявых дурацких рыбацких ботфортах, на берегу реки. я – приманка не для рыбы, я – охотник не за судьбой. все это уже мимо, мимо.
я делаю шаг с пологого берега. ледяная вода стучится к моим костям, норовит просочиться сквозь латки, проницательная и беспристрастная. я осторожно спускаюсь. меня интересует глубина».
Так думает старик.