Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(а тот суп)
– Ну подожди. А, может быть, суп?
– А тот суп – пустота?
(слишком много)
Слишком много смеется не тот, кто выжил из ума, а тот, кто выжил.
(перебежать звукоряд)
В это время кто-то в углу расчехляет гитару, которая, как мне сообщает Д., будет заглушать речь (не знаю, насколько оправдан такой способ маскировать радикальность идей).
Оратору, если верить небритому голосу гитариста, предстоит перебежать звукоряд в неположенном месте.
(ничего-ничего)
Неандерталец просит у всех внимания. Он говорит: «Старайтесь расслышать то, что важно. Оно будет разным для каждого».
Чтобы не смотреть на него, ослепительно-выделенного, я играюсь столовым ножом. Мне приносят вишневый штрудель, на тарелке катается шарик мороженого. Это решение Д.
Я наблюдаю таяние шарика. Разлука – это такое стеклянное слово, что, бунтуя против него, я хочу что-нибудь разбить. Хрупкое и прозрачное разбить. Но сдерживаюсь: ведь это значит идти на поводу. Играть по правилам стеклянной разлуки.
Нет!
С раннего детства в словарях меня волновало вот это деловитое уточнение «покидать, оставлять».
Ничего-ничего. Ничего-ничего. Ничего-ничего.
(русский рок)
«Власть отвратительна, и не как руки брадобрея, а по определению, – голос переплетается с довольно спокойными гитарными рифами, и пока отчетлив. – Нам никогда не договориться с властью, все возможности исчерпаны».
Тада-тадамм.
«Стоит ли говорить, что государство сегодня целенаправленно занимается разрушением индивидуального сознания».
Тада-тадамм, тада-тадамм.
«Мысль – это всегда риск, бро!» [выкрик из зала]
«Да, конечно. Но государство заранее отрезает от нас всех тех…»
Тада-тадамм.
«…кто не может пробиться к самостоятельной мысли. Интеллектуальные пустыни покупаются напоминанием о том, что сегодня важен только кофморт – психологический, физический – буквальный».
Тада-тадамм, тада-тадамм.
«Государство продает людям идею личного комфорта и безопасности как анестезию, которая делает эту мутную жизнь…»
Тада-тадамм, тада-тадамм.
«…черт, в которую мы все вброшены, сносной – на время».
Тада-тадамм.
«Государственное вмешательство – якобы забота о якобы жизни индивида – это наркотик, вызывающий зависимость».
Тада-тадамм, тада-тадамм, тада-тадамм.
«Это нечестная сделка. Вы ограничены во всех правах, кроме права на ложную гордость за государственную мощь. Прекрасная торговля условностями».
Тада-тадамм.
«Но когда это мощное государство входит к вам в дом, выламывает руки и наступает кованым ботинком на висок, о каком-либо качестве жизни человека говорить бессмысленно».
Гитарное соло под свист и одобрительные крики.
(а ты)
Ты вся – настоящее, дрожишь в своих костлявых пальцах, смотришь на материки, проступающие на тыльной стороне ладоней – мол, отправляйся в любое путешествие, все в твоих руках, отворачивающееся солнце добавит четкости этим размыкающим тебя изображениям, хотя уже не усилит пигмент. Все уже вот, сейчас, так какого тебе будущего? На что? Не будет его, загнуть эту дурную проективность, как медную проволоку, загнать под видимый виток, все здесь же, какие могут быть устремления? Хорошо, хоть это, сейчашнее, есть. Чистая жизнь, чего же тебе еще?
Если, отрезая кусок хлеба, порезать палец, если смотреть в глубокий разрез, если его продолжить до тех пор, пока не закончится палец и не начнется стол, если резать настоящее до конца, смотреть, разрезая, на раздвигаемый воздух, смотреть, как разверзается все – и земля, и все, что за ней, чему там учили, если только здесь и сейчас, но смотреть в самую глубь и жуть, ни о чем не заботясь и ни на что не рассчитывая, может, тогда и хватит тебе, наконец.
Если нет – что же делать, ничего. Тогда остается не совсем быть – а просто подмешаться ко всему, как поступает осень. Не чувствовать, как щемит сердце, а щемить. Это ведь слишком нагло – быть. В общем-то, безвкусная претензия. Мне всегда было немного стыдно.
(смотреть/слышать)
Музыкальная лента разворачивается, как блестящая змея.
Неандерталец ослепителен. Я никогда не видела его настолько живым. Смотреть – больно, слышать – естественно. Я вернулась на родину, которая мгновенно стала малой. Мне дорого все, что он говорит, и я едва замечаю, что оно – игрушечное. Вернее, я не замечаю этого, я не думаю об этом, но затылком чувствую, что формат происходящего мешает Н. видеть целиком измерение, в котором все мы. С какого-то момента я просто наслаждаюсь звуком его голоса.
(память)
А клетки помнят ерунду – камера расположена не во мне, но поблизости от моего тряпичного, гуттаперчевого тела, которое точно и не вполне существует, но исполняет акробатику отчаянья. Оно пропадает с таким самозабвеньем, точно каждым циркульным движением хочет спасти саму идею любви, а люди – а и бог с ними.
Но тому, кто не производит любовь, всего мало. Ему надо избыть, загасить тлеющие сигареты каких-то долгих обид, до фильтров которых уже не дойти. Избыть мной и во мне.
Он хочет прижать, прижучить все свои ужасы. Это я разрешаю ему закапывать мое задыхающееся лицо в подушки, путать насилие и игру в насилие, принуждать к [нежным] действиям, схватив за волосы, функционально использовать мое лицо, горло, вывернутую наружу плоть – и плоть. Самоутверждаться, подавлять, торжествовать.
И все это для того, чтобы граница между болью и освобождением стерлась, психической и физической болью стерлась.
Вылечить это может только бегство.
(переозначить)
Темные ступеньки, круглые столы, глупые лампы, милые голые лампы! Если б вы знали, как я хочу выбежать к нему… с другой стороны. Как я хочу любить иначе. Как я хочу переозначить все.
Как же бездарно, дорогие объекты, я, он – мы загубили этот проект.
Но я уже знаю: не важно, чего я хочу или не хочу.
Имеет значение только то, что я не надеюсь на это.
(передышка)
Д.: – Ты не слушаешь.
Я1/2: – Я знаю, что он хочет сказать.
Д.: – Ты против?
Я1/2: – Нет.
Д.: – И?
Я1/2: – Мы пропадаем и без помощи какого бы то ни было государства.