Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что же Леонид Оболенский? Он хотя и отрицал Бога, но в большую революцию не лез, дабы не свернуть шею; ограничивался написанием либеральных статей под псевдонимом М. Красов. Верочку Сосницкую, самую красивую из своих учениц, он вскоре сделал своей любовницей, и они стали жить втроем — юная курсистка, жена Оболенского и сам Леонид Егорович, теперь и на практике осуществляющий отрицание старомодных нравственных основ. Был он при этом чрезвычайно бодр, даже начал издавать журналы «Свет» и «Мысль», подумывал и о «Русском Богатстве». А что ж, все очень прогрессивно.
.Угрюмый вахмистр принес горячего чая, взамен остывшего. Генерал-майор Слезкин, поблагодарив его сдержанным кивком головы, продолжил чтение.
«Обществу этому иметь свою кассу и свою библиотеку с подбором книг определенного направления. Устраивать в Москве мастерские на началах ассоциации с целью улучшить быт рабочих. Общество должно знакомить молодых людей с революционными идеями и песнями. Изыскивать способы к печатанию и литографированию запрещенных книг и распространению их и иметь сношение с пограничными деятелями. Настоящую цель общества, а равно и все меры, им предпринимаемые, должны знать только главные члены общества.»
Та-а-ак! И кто же эти «главные члены»? И нет ли среди них Петра Зайчневского? По агентурным донесениям, этот бланкист (последователь самого Огюста Бланка!) так и не успокоился и уже несколько раз тайно наведывался в Москву. Нет, зря не оторвал ему. Иван Львович хмыкнул. Причинное место. Вот пыл бы и угас.
Предупредительный помощник Воейков, изящно звякнув шпорами, положил перед начальником пространный список. Взгляд генерала Слезкина цепко забегал по фамилиям.
Ну-с, посмотрим. Присяжный поверенный Московской судебной палаты Федор Плевако, князь Александр Урусов, кандидат прав Тростянский, студенты Виктор Гольцев, Абрам Гуревич, Владимир Вагнер, Лев Рагозин, Александр Саб- лин, Николай Цакни, Самуил Клячко. Приписка: «Последний уважается обществом как один из весьма полезных и энергичных деятелей».
— Вставайте, Левушка! Проснитесь же! — Тихомиров подскочил в постели от громкого, настойчивого стука в дверь. Едва сбросил засов, как в комнату влетела бледная Наташа Армфельд, барышня огромного роста. Она грузно забегала от окна к печке, нервно ломая пальчики, пытаясь при этом раскурить мятую папиросу.
— Что случилось?
— Беда! Беда. Ночью жандармы забрали в Басманную часть Клячко и Цакни! — захлебываясь дымом, выдавила перепуганная гостья.
У Левушки гулко застучало сердце — ведь рядом с ним впервые кого-то по-настоящему заарестовали; и даже не просто кого-то, и не в увлекательном книжном романе, а вполне конкретных людей, старших опытных товарищей, которые встретились ему в студенческой кухмистерской, которые совсем недавно вывели его из одинокой замкнутости в Долгоруковском. Теперь он распространял книги, более того, сам написал детскую «Америку», где нарочито простеньким словом повествовал о доблестях жителей СевероАмериканских штатов в борьбе за свободу. Простота изложения особенно понравилась Самуилу Клячко; он-то и подвиг Левушку к написанию другой брошюры «Емелька Пугачев, или бунт 1773 года». Тихомиров только начал работу над ней.
Барышня Армфельд продолжала мотаться по комнате; мебель дрожала от ее тяжелых шагов.
Нельзя сказать, что Тихомиров испугался. До него как-то не сразу дошло. Что ж, арестовали, значит, арестовали. Всякое случается. Должно быть, скоро отпустят. К тому же Левушке иной раз казалось, что вяловатые и чуть барственные Клячко и Цакни занимаются радикальскими делами словно бы по обязанности, через силу, как будто сами не слишком верят в результат. Да, он знал от старших о существовании в Петербурге революционного кружка чайковцев, знал также, что ядро кружка — Чайковский, Натансон, Сердюков и Лермонтов — в Москве опирается именно на Клячко и Цакни, однако сам ни в какую организацию не входил, ни одного руководителя в глаза не видел. Кроме того, чайковцы были все же больше книжники, но книги читали и распространяли особенные, — по тому списку, что составил великий Петр Лаврович Лавров, тогдашний пророк молодежи.
Чайковцы рассуждали: дескать, молодежь потрясена делом Нечаева, погромом его организации. Молодежь пребывает в полной апатии — разобщена, полна недоверия. Нужно поднять ее дух, выработать молодежь. Потом повести ее на борьбу с деспотизмом.
Слышал Левушка и о «кружке двадцати двух» — о долгу- шинцах, которые, говорили на сходках, нарочно перебрались в Москву, чтобы посмеяться над книжниками чайковцами и вскоре поднять народ на восстание, доказав этим «букинистам», что начинать дело надобно прямо с бунта. Но это все — разговоры, обрывки, слухи.
— Мы засиделись. Пошли провожать Николая Петровича. А в его комнатах — жандармы. — лепетала Армфельд.
— Успокойтесь. Я чаю вчера купил в лавке. — сказал Тихомиров, едва успевая отскакивать от бегающей великанши. Полами распахнутого пальто она все же сшибла со стола пару пустых стаканов, осколки полетели во все углы.
— Ой, простите! Но вы главного не знаете: в кармане у Цакни нашли рукопись вашей «Америки». — с высоты своего роста Наталья рухнула на диван, издавший какой-то предсмертный скрип. В глазах барышни мелькнуло восхищение — вот он, автор тех самых страниц.
Он поддался. Он дрогнул. Сладковато-отвратительный страх тотчас же ткнулся под сердце, подрубая колени постыдной дрожью, отгоняя здравый смысл. Армфельд все так же не отводила взгляд. И Левушка зацепился за этот взгляд, вырвался из мгновенного ужаса.
Хорошо, пусть Цакни взяли с его рукописью. Но в «Америке» не было ничего запретного. Более того, Тихомиров по совету Клячко готовил брошюру для цензуры: чтобы всякий мог прочесть, без оглядки.
Левушка посмотрел на Армфельд, на ее массивные колени под черной юбкой, на гигантские ботинки, в которых запросто бы утонула его тоже нельзя сказать, чтобы миниатюрная нога; почему-то представил себя в ее объятиях, и вдруг расхохотался — безудержно, до слез, чуть подражая и в смехе балаклавскому полугреку Николаю Цакни.
— Да что же вы? — непонимающе воскликнула Наташа. — Мы должны предупредить Рагозина. Нужно успеть. С обыском могут придти и к нему. Пойдемте же.
Тихомиров представил, как они вместе с Армфельд спешат по московским улицам; при этом барышня на голову возвышается над толпой, люди оглядываются на них, перешептываются, посмеиваются: не каждый день такое увидишь — тулья кавалера вровень с плечом очаровательной спутницы. Какая уж тут конспирация? Так, кажется, все это называется.
Словом, к Рагозину он пошел один.
Лев Федорович Рагозин был из «столпов», «хранителей священного огня» революции; год назад его уже привлекали к суду по делу о московских кружках, близкие звали его Лео — как романтического героя романа Фридриха Шпильгагена «Один в поле не воин» Лео Гутмана («гутман» — по-немецки: хороший человек), аристократа с демократическими убеждениями — и в этом источник его душевной драмы.