Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Secretum meum» Петрарка (под своим христианским именем Франческо) и Августин беседуют в саду под строгим взглядом Госпожи Истины. Франческо признается, что устал от бессмысленной городской суеты; Августин же отвечает, что жизнь Франческо подобна книгам, которые стоят в библиотеке поэта, только он еще не научился читать ее, и напоминает несколько строк о докучной толпе – в том числе и его собственную. «Неужели они не принесли тебе никакой пользы?» – спрашивает он. Да, отвечает Франческо, тексты очень помогают мне, пока я их читаю, «но едва я выпускал книгу из рук, мое согласие с нею тотчас исчезало совершенно».
Августин: Такова общая привычка читающих, с тех пор как негодные писаки, это проклятое отродье, стали всюду бродить стадами… Но если бы ты отмечал соответствующие места известными знаками, ты извлекал бы пользу из чтения.
Франческо: Какими знаками?
Августин: Каждый раз, когда при чтении тебе встречаются назидательные изречения, которые, как тебе кажется, либо подстрекают, либо обуздывают твой дух, не полагайся на силы своего ума, но прячь их в хранилище твоей памяти и тверди до тех пор, пока вполне не освоишься с ними, дабы, по примеру опытных лекарей, где и когда бы ни приключилась болезнь, требующая немедленного вмешательства, лекарства были бы у тебя, так сказать, записаны в душе. Отмечай полезные изречения, как я сказал вначале, известными знаками, которые наподобие крючков удерживали бы их в памяти, когда они захотят ускользнуть из нее[133].
Августин (в воображении Петрарки) предлагает новую манеру чтения: никогда не использовать книгу в качестве опоры для мысли, не доверять ей, как можно довериться авторитету мудреца, но брать из нее идею, фразу или образ и связывать с другим текстом, хранящимся в памяти, – то есть создать новый текст, всецело принадлежащий читателю. В предисловии к книге «О достойных мужах» Петрарка отмечает, что книга должна послужить читателю в качестве «искусственной памяти»[134] об «исчезнувших» и редких текстах и что он не только собрал их, но, что более важно, выстроил их в определенном порядке. Читателей XIV века это заявление Петрарки должно было потрясти, поскольку авторитет текста был тогда непререкаемым и роль читателя сводилась к роли стороннего наблюдателя; но через несколько столетий личный, воссоздающий, интерпретирующий, упорядочивающий метод чтения сделался стандартом для всех европейских ученых. Петрарка пришел к этому методу благодаря свету того, что он называет «божественной истиной»: чувства, которым должен быть наделен читатель, чтобы выбрать путь, ведущий через соблазны страницы. Даже намерения автора, если таковые угаданы, не должны оказывать решающего влияния на суждение читателя. Оно, как считает Петрарка, должно сложиться благодаря воспоминаниям о других прочитанных книгах, с которыми сольются воспоминания автора. В этом динамическом процессе, когда читатель одновременно забирает и отдает, разрывает на части и собирает воедино, он все же не должен переходить этических границ истины – а где именно они находятся, должна подсказать читателю его совесть (или здравый смысл, как сказали бы мы). «Чтение, – писал Петрарка в одном из своих многочисленных писем, – часто сулит опасности, если только свет божественной истины не снизойдет на читателя, показав ему, что следует искать, а чего – избегать»[135]. Этот свет (если следовать созданному Петраркой образу) светит по-разному для каждого из нас и различается для одного и того же человека на разных жизненных этапах. Мы не можем вернуться к той самой книге или к той самой странице, потому что в лучах этого света меняемся мы и меняется книга, и наши воспоминания то становятся ярче, то снова меркнут, и мы никогда не знаем наверняка, чему научимся, о чем забудем и что вспоминаем. Не подлежит сомнению лишь то, что чтение, вызывающее к жизни голоса прошлого, иногда сохраняет их для будущего, чтобы мы могли воспользоваться ими самым смелым и неожиданным образом.
Когда мне было десять или одиннадцать, один из моих учителей в Буэнос-Айресе занимался со мной по вечерам немецким языком и историей Европы. Работая над моим произношением, он задавал учить наизусть стихи Гейне, Гете и Шиллера, а также балладу Густава Шваба «Рыцарь и Боденское озеро», в которой всадник пересекает замерзшее Боденское озеро, а потом, осознав, что совершил, умирает от страха на другом берегу. Мне нравилось учить стихи, но я совершенно не понимал, зачем мне это может понадобиться.
– Они составят тебе компанию в тот день, когда у тебя не окажется под рукой книги, – пояснил учитель.
Потом он рассказал, что его отец, погибший в Заксенхаузене, был знаменитым ученым и знал наизусть много классических произведений. В концлагере он был библиотекой для своих товарищей по заключению. Я представлял себе, как старый человек в этом мрачном месте, не знавшем ни жалости, ни надежды, в ответ на просьбу почитать Вергилия или Еврипида открывает себя на нужной странице и цитирует древние строки для лишенных книг читателей. Много лет спустя я понял, что Бредбери именно его обессмертил в образе одного из хранителей книг в романе «451 градус по Фаренгейту».
Таким образом, текст, который вы прочитали и запомнили, при перечитывании напоминает замерзшее озеро из баллады, которую я учил много лет назад: с одной стороны, это твердая почва, по которой свободно может передвигаться читатель, и в то же самое время его существование смутно и ненадежно, как будто он был записан на воде.
Чтение вслух, чтение про себя, возможность удерживать в памяти целые библиотеки слов – каким-то образом мы овладеваем этими способностями. Но прежде, еще до того, читатель должен научиться распознавать знаки, с помощью которых принято общаться в его среде, другими словами, он должен научиться читать. Клод Леви-Стросс рассказывает, что когда он жил среди бразильских индейцев намбиквара, его хозяева, увидев, как он пишет, забрали у него карандаш и бумагу, начирикали, подражая ему, несколько значков и потребовали, чтобы он «прочел» то, что они написали[136]. Намбиквара полагали, что написанное ими для Леви-Стросса тоже должно иметь какое-то значение. А самому Леви-Строссу, который учился читать в европейской школе, идея о том, что система коммуникации немедленно должна стать понятной любому человеку, казалась абсурдной. Методы, с помощью которых мы учимся читать, не только воплощают традиции общества в том, что касается грамоты: передача информации, иерархия знаний и власти, – они определяют и лимитируют те области, в которых мы будем применять свою способность читать.
Я год жил в Селесте, небольшом французском городке в двадцати милях от Страсбурга, в самом центре Эльзаса, между Рейном и Вогезами. Там в маленькой муниципальной библиотеке были две большие исписанные тетради. В одной было 300, в другой 480 страниц; бумага обеих пожелтела от времени, но записи, сделанные разноцветными чернилами, все еще на удивление четки. В какой-то момент владельцы тетрадей переплели их для пущей сохранности, но вначале это были просто пачки сложенных листов бумаги, скорее всего купленные у книготорговца на одном из местных рынков. Сейчас они выставлены на обозрение посетителей библиотеки; как гласит специальная табличка, это тетради двух студентов, посещавших латинскую школу Селесты в самом конце XV века, с 1477 по 1501 год, – Гийома Гизенхайма, о котором неизвестно почти ничего, кроме того, что нам может сообщить его тетрадь, и Беатуса Ренануса, который стал знаменитым гуманистом и издал немало трудов Эразма Роттердамского.