Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пунктуация все еще оставалась ненадежной, но тем не менее эти первые опыты, безусловно, способствовали развитию искусства чтения про себя. В конце VI века святой Исаак Сирийский описывал преимущества этого способа чтения: «Я соблюдаю тишину, ибо строфы прочитанного наполняют меня блаженством. И когда восторг от понимания заставляет язык мой замереть в гортани, тогда, будто во сне, я прихожу в состояние полной сосредоточенности всех моих чувств и мыслей. И чем долее длится тишина, тем быстрее утихает смута воспоминаний в сердце моем, и волны радости захлестывают меня, упоением наполняя его»[104]. А в середине VII века теолог Исидор Севильский был уже достаточно хорошо знаком с чтением про себя, чтобы восхвалять его как «чтение без усилий, но затрудняющее забывчивость»[105]. Как некогда Августин, Исидор считал, что чтение делает возможной беседу вне времени и пространства, но с одним важным исключением: «Во власти букв молча передать нам речи тех, кого уже нет с нами»[106], – писал он в «Этимологиях». Буквам Исидора уже не нужен был звук.
Тем временем продолжали появляться всё новые прообразы будущей пунктуации. В конце VII века комбинация точек и тире обозначала полную остановку, нашей запятой была эквивалентна приподнятая точка, а точка с запятой использовалась так же, как сегодня[107]. К IX веку чтение про себя было уже так широко распространено, что писцы в скрипториях начали отделять друг от друга слова, чтобы облегчить задачу читателям, а возможно еще и по эстетическим соображениям. Примерно в то же время ирландские писцы, которые славились своим искусством во всем христианском мире, начали выделять не только отдельные части речи, но и грамматические обороты внутри предложения и ввели многие знаки препинания, которыми мы пользуемся и сегодня[108]. К X веку, чтобы еще больше облегчить жизнь тем, кто читает про себя, первые строки важнейших разделов текста (книг Библии, например) обычно писали красными чернилами, так же как и rubrics (от латинского «красный»), пояснения к основному тексту. Древний обычай начинать каждый абзац с новой строки (paragraphos по-гречески) или особого знака (diple) тоже не был забыт; позднее первое слово абзаца начали писать с большой буквы.
IX веком датируются первые указания на то, что писцы в монастырских скрипториях были обязаны хранить молчание[109]. До тех пор они писали под диктовку или вслух читали текст, который переписывали. Иногда книгу диктовали сам автор или «издатель». В VIII веке анонимный писец приписал в конце сделанной им копии: «Никто не знает, сколько требуется усилий. Три пальца пишут, два глаза смотрят. Один язык говорит, и все тело трудится»[110]. Один язык говорит, а переписчик работает, проговаривая вслух слова, которые пишет.
После того как чтение про себя в скрипториях стало нормой, писцы стали общаться между собой с помощью знаков: если писцу требовалась новая книга для переписывания, он делал вид, что переворачивает воображаемые страницы; если ему нужна была псалтырь, он клал руки на голову в форме короны (ссылка на царя Давида); сборник библейских изречений обозначался снятием воска с воображаемых свечей; требник – крестным знамением; а если писец хотел получить книгу, написанную язычником, он почесывался, словно собака[111].
Чтение вслух в присутствии кого-то другого подразумевает совместное чтение, преднамеренно это происходит, или нет. Чтение Амвросия было актом уединения. «Он боялся, вероятно, – размышляет Августин, – как бы ему не пришлось давать жадно внимающему слушателю разъяснения по поводу темных мест в прочитанном или же заняться разбором каких-нибудь трудных вопросов и, затратив на это время, прочесть меньше, чем ему бы хотелось»[112]. Но с появлением чтения про себя у читателей появилась и возможность устанавливать нерушимую связь с книгой. Уже не нужно тратить время на то, чтобы произносить слова вслух. Они могут существовать в своем внутреннем мире, могут литься бурным потоком или только обозначать проблему, могут делать намеки или говорить прямо, пока читатель просматривает их на досуге, извлекая новые для себя мысли, сравнивая прочитанное с собственными воспоминаниями или с тем, что узнал из других книг. У читателя появляется время для того, чтобы снова и снова обдумывать драгоценные слова, которые могут звучать – теперь он это точно знает – как вне его сознания, так и внутри его. И сам текст, защищенный таким образом от любого внешнего посягательства, становится собственностью читателя, его личной тайной – и в скриптории, где кипит работа, и на рыночной площади, и дома.
Некоторых догматиков настораживала новая манера; с их точки зрения, чтение про себя чревато опасностью впасть в дрему, в апатию – грех безделья («зараза, опустошающая в полдень»; Псалтырь 90, 6). Но оно влекло за собой и другую опасность, которую не предусмотрели отцы Церкви. Книга, которую можно читать про себя, осмысливать, по мере того как глаз раскрывает значение слов, не требует немедленного разъяснения, не может быть осуждена или отцензурирована слушателем. Такое чтение позволяет читателю иметь дело с книгой без свидетелей, а одиночество «освежает разум», как восхищенно писал Августин[113].
До того как чтение про себя стало нормой, распространение ересей было ограничено отдельными личностями или небольшими группами. Ранние христиане занимались в первую очередь обращением неверующих (язычников, иудеев, манихеев, а после VII века – мусульман) и разработкой догматов. Аргументы, расходившиеся с ортодоксальной верой, либо отвергались, либо принимались церковными властями, но поскольку ни одна ересь не могла собрать значительного количества сторонников, к ним относились довольно спокойно. В списке еретических течений было несколько наиболее значительных: во II веке монтанисты утверждали, что следует вернуться к обычаям и обрядам первоначальной Церкви и что они стали свидетелями Второго пришествия Христа в теле женщины; во второй половине того же века монархиане пришли к собственному определению понятия Троицы и настаивали, что через крестные муки прошел Бог Отец; пелагиане, современники святого Августина и святого Амвросия, отрицали понятие первородного греха; аполлинариане в самом конце IV столетия заявляли, что Слово, а вовсе не человеческая душа было соединено с плотью Христа; в том же четвертом веке ариане возражали против слова «гомосиос» (из того же вещества) для описания того, из чего был создан Сын, и (цитируя игру слов того времени) «сотрясли Церковь дифтонгом»; в V веке несториане полемизировали с апполинарианами, настаивая на том, что во время Второго пришествия Христос был мужчиной; евтихиане, современники несторианцев, отрицали, что Христос страдал, как и все люди[114].