Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего орете? Сейчас Митя придет, – примирительно сказала Таня. – Но еще раз скажу: я вас не осуждаю.
– Да ничего ты не понимаешь! – взорвался он. – В жизни я никому не дал бы Женьку потрошить!
Таня прижала палец к губам. Дверь в гостиную распахнулась. Митя. Перепуганный, губы пляшут:
– Папа, ты что кричишь?
Максим устало выдохнул, кинул на Садовникову злобный взгляд. Честно ответил сыну:
– Бесит меня твоя тетя Таня.
– Тебя все бесят! – с укоризной сказал мальчик. – Не ругайся на нее!
– Ладно, Мить. Иди. Больше не буду.
Подтолкнул сына к двери. Вернулся к столу, сделал еще громче свой совсем неуместный шансон. Вперил в Садовникову тяжелый взгляд:
– Могла бы просто спросить. Скрывать нечего. Он мне давно начал мозг полоскать, чтоб Женьку на органы.
– Кто – «он»?
– Врач очкастый, который в клетчатых брюках. Сначала как ты, про гуманность свистел, потом стал бабки предлагать. Врать не буду: подумывал. Цены смотрел. Но потом решил: сто, даже двести штук проедим. А совесть – она со мной навсегда останется.
«Где твоя совесть была, когда у Жени квартиру отжимал?» – вертелось у Тани на языке, но обострять отношения не стала.
Максим продолжал:
– Докторишка мне заливал, вот как ты примерно: ваша жена в других людях останется! Но я Женькину волю не нарушил.
– Она что, распоряжения на этот счет оставляла? – навострила уши Татьяна.
– Нет. Но рассказала однажды, как ее дедушку хоронили. Она тогда школьницей была, в десятом классе училась. В морг больничный приехали заранее, и Женька из любопытства в какой-то кабинет заглянула. А там дед ее, с грудной клеткой разверстой. На всю жизнь впечатлило. Поэтому попросила: если первой умрет, чтоб никакого вскрытия. Я пообещал и забыл. Не думал, конечно, что ее волю исполнять придется, да еще так рано. Но сейчас… когда уже стало понятно, что не выкарабкается она… вспомнил. Докторишку на хрен послал. И заявление написал.
– О чем?
– Ну, чтоб без вскрытия. И что донорство ее органов я запрещаю. Очкастый долго бесился. И мракобес я, и антисциентист[6]. Но я ему сказал: «Хочешь – свое тело для науки отдавай. А мою жену не трогай».
Да, красиво поет. Правдоподобно. И заявление наверняка имеется. (Хотя доктор его почему-то не показал.) Но все равно у безутешного вдовца рожа лживая.
И Таня резко сменила тему:
– А она верующей была?
– Женька-то? А вот ты знаешь, – он задумчиво оперся локтями на стол, уложил подбородок на ладони, – я сам до конца не понимал. В церковь вроде не ходила, посты не держала. Но крестик носила, Митьке детское евангелие читала. Николаю Угоднику молилась.
– А что ж вы тогда похоронили ее не по-христиански?
– Почему это? – набычился он. – Поп был, отпевание тоже. Крест на могиле стоит.
– Отпевать надо было в церкви.
– Что ли, разница есть? – искренне вроде удивился. – Мне сказали, в больнице удобней. Оно и правда удобней. И дешевле.
Глаза навыкате, наивные. Неужели такой артист? Или правда не понимает, в чем его подозревают? Хотя – если Женино тело похитили – уж он об этом точно не знает.
Он потянулся за бутылкой:
– Давай выпьем. Ты портвейн? Или водки со мной?
Рот сложился в горькую складку. И тоска в глазах вроде совсем настоящая.
– Максим, – тихо спросила Таня, – ты нас на юг специально услал? Чтобы аппараты отключить без помех?
– Ясно дело. – Отпираться не стал. – Не хотел при Митьке. Вдруг бы какой разговор случайно услышал. И на похороны парню еще рано. – Махнул залпом рюмку, шумно захрустел огурцом.
– Зачем ты поторопился? Понятно, конечно, что шансов мало… Но хотя бы надежда была.
– И толку с той надежды? Мне доктора сказали сразу: один случай из миллиона. Из миллиона, понимаешь? А когда почти месяц в коме пробыла – вообще никаких вариантов.
– Ты смотрел фильм «Поговори с ней»?[7] – тихо спросила Таня.
– Слушай, – он снова начал багроветь, закипать гневом, – да достали вы уже! Кина насмотрятся и давай фантазии заливать! А в жизни – оно совсем по-другому. Шумахер в коме с тринадцатого года, лучшие врачи его лечат – и что? Ничего! Даже если очнется, это не он будет, а глубокий инвалид. Думаешь, Женька бы хотела такого? Чтоб Митя памперсы ей менял?
– Я поняла. Проще убить, чем ухаживать.
– Да ничего ты не поняла! – отмахнулся он. – Я, дурак, к тебе за поддержкой. А ты устроила судилище.
Он тяжело поднялся. Таня тоже вскочила, сложила руки в умоляющем жесте.
– Максим, давайте только Мите пока ничего не говорить! Он так верит, что мама вернется!
– Все равно ж узнает, – отмахнулся отец. И неохотно добавил: – Ладно. Поволыним. У меня тоже нет сил в глаза его жалобные смотреть.
* * *
Женя лежала, вся обвитая трубками. Аппарат ИВЛ тихонько жужжал, в окно заглядывала ущербная луна, освещала мертвенным светом заострившееся восковое лицо.
Вокруг койки стояли трое в белых халатах. Лиц в ночном полумраке не разглядеть, голоса приглушенные, словно сквозь толщу воды:
– Она мертва-а-а!
– Несомненно-о-о!
А потом вдруг рядом гроб. Почему-то белый, как для юной девушки. Руки в перчатках выдирают трубку из носа Жени, катетер из вены. Грубо перебрасывают тело в отороченный кружевами ящик. Она по-прежнему недвижима. Но на щеке – отчетливо виднеется слезинка.
Двое в белых халатах покидают комнату. Остается третий. И словно камера меняет общий план на крупный – теперь видно, что это женщина. Она молча стоит рядом с гробом. А когда шаги ее коллег затихают в коридоре, она хватает Женю за руку и кричит – отчетливо, громко:
– Ты хочешь жить?!
И видно: губы больной дрогнули. Затрепетали.
Женщина в белом склоняется ниже, кричит:
– Хочешь жить?!
И еле-еле слышный, как шелест крыльев бабочки, ответ:
– Да!
* * *
Данг позвонила, когда наутро Таня жарила Мите оладьи, и нервно спросила:
– Ты можешь сейчас говорить?