Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оглядываясь назад, она писала: «Была ли я слишком строгой? Или недостаточно строгой?» По ее словам, каждый раз, увидев в супермаркете ребенка, она думала о том, «как одноклассники моего сына провели последние минуты жизни. Дилан изменил все мои представления о себе, о Боге, о семье, о любви».
Стоя в кухне, я слушал тиканье часов, отсчитывающих секунды бессонной ночи. Месяцами после убийства всплывали новые подробности – показания свидетелей, кадры съемки, видео. Теперь я точнее представлял, что происходило в Ройс-холле в минуты до и после убийства. И все же не было неопровержимых доказательств, что стрелял мой сын. В зале стояла темнота, прожекторы освещали Сигрэма. Снимки, которые я видел, были, в лучшем случае, расплывчатыми. На видео ясно различалось происходящее на сцене, но съемки толпы оказывались темными и зернистыми.
Баллистическая экспертиза доказала, что убийство совершено из пистолета, который держал мой сын, но двое свидетелей (Элис Хадер тридцати четырех и Бенджамин Саид девятнадцати лет, «Нью-Йорк таймс», № 13 от 23 июня 20..) описывали схватку: в первые мгновения после выстрелов человек в белой рубашке боролся с другим мужчиной. Описания второго не было, и его даже не вызывали для дачи показаний.
Дэнни, когда его арестовали, был в белой рубашке. Кто второй?
Через шесть дней после стрельбы журнал «Тайм» опубликовал фото, о котором говорил Мюррею его знакомый из ФБР. На нем, хоть и расплывчато, был виден Дэнни с пистолетом в руке. Схвачен в движении, агент Секретной службы обеими руками вцепился ему в запястье. Толпа отчасти скрывает их. На лице агента ярость, он что-то кричит. На лице Дэнни страх и боль, что неудивительно: он только что получил пулю в ногу.
Я каждый день перерывал газеты в поисках новых подробностей. Кто тот таинственный мужчина, с которым дрался мой сын? Не он ли стрелял? Если нет и если он невинный посторонний, почему не дал показаний?
Я все еще не верил, что мой сын убийца, но был вынужден признать, что потерял с ним контакт. Почему-то, покинув дом, он был одинок и неспокоен. После ареста я неделями, снова и снова, мысленно возвращался к его детству. Что сделал я, его отец, чтобы он стал таким, каким стал? Что я мог бы изменить?
Я сидел за кухонным столом, пил чай и вслушивался в ночные шумы дома. Включилась система вентиляции. Загудел холодильник. Хрустнули, когда я встал ополоснуть чашку, мои колени. Так бывает, когда стареешь. Тело, которое годами было надежным и удобным домом, обращается против тебя. Ты уже не в состоянии поддерживать внутреннюю температуру. В последние полгода я заметил, что все время мерзну. Стал носить свитера. Дети ворчали, потому что я устанавливал температуру комнат на семьдесят два градуса. Я превращался в собственного дедушку.
В первые недели после ареста Дэнни меня захватил вихрь дел. Мы с Фрэн отвечали на вопросы всевозможных силовых структур. Мы выступали на пресс-конференциях и делали публичные заявления. Мы говорили миру, что видим в убийстве сенатора Сигрэма страшное злодеяние. Что мы соболезнуем его семье. Но, говорили мы, мы любим своего сына и верим в его невиновность. Были уверены, что суд присяжных признает его невиновным, и нам оставалось только надеяться, что настоящий убийца Сигрэма будет вскоре задержан и наказан за содеянное.
Мы в одночасье стали публичными персонами. Я, не задумываясь, отказывал в интервью всем сетевым журналам подряд. Фрэн меня поддерживала. Нельзя было превращать семью в цирк. Нам приходилось защищать двоих детей – детей, которые не могли ходить в школу, потому что их преследовали репортеры. Фрэн забрала их из школы и стала учить дома. Теперь они проходили такие предметы, как «книги, которые есть у нас на полках», и «математика, с которой справляется наша мама».
Фрэн пока не жаловалась на давление, под которое попала наша семья, но я иногда слышал, как она плачет в ванной. Обычно поздно ночью. Но плакала она за закрытой дверью, и я, уважая границы ее личной свободы, не стучался и не спрашивал, что с ней.
Каждый день я, как обычно, вставал и ехал на поезде в город. Я более чем когда-либо нуждался в работе. Я проводил утренние обходы, а иногда и вечерние. Я выслушивал легкие и расшифровывал рентгенограммы. Но ловил себя на том, что отвлекаюсь. Мозг отказывался устанавливать обычные связи. Я заметил, что чаще завожу с пациентами разговоры об их семьях. Мне хотелось слушать о счастливой жизни, смотреть хранящиеся в бумажниках снимки: «Мой сын врач. Мой сын адвокат». Мне хотелось видеть уверенных счастливых детей, которые растут героями.
Мои пациенты, большей частью, не подозревали во мне отца известного на весь мир преступника. Они жаловались на боли в позвоночнике и перебои в сердце, не подозревая, к кому обращаются. Они оплакивали трагедии своей жизни, не представляя, что мог бы рассказать я. Если кто-то из пациентов узнавал меня, я старался перевести разговор на другую тему, отвести его от сына. Это давалось легко: болезнь каждого делает эгоцентриком. В боли, страдании, страхе мы обращаемся внутрь себя. Глядя в лицо собственной смертности, перестаем заботиться о будничных драмах мира.
С врачами было по-другому. Коллеги, знакомые много лет мужчины и женщины, переставали со мной разговаривать. Поднимались по лестнице, чтобы не оказаться в лифте с отцом обвиняемого. Когда я впервые вернулся на работу, заведующий медицинской частью заглянул ко мне в кабинет. Он был серьезен.
– Послушайте, – сказал он, – и вы, и я знаем: что бы ни сделал ваш сын… виновен он или невиновен, неважно. Ваше положение в больнице это не изменит. Но в то же время я просил бы вас в ближайшие несколько месяцев держаться поскромнее.
Я был в числе выступающих на ежегодном собрании спонсоров больницы, но после смерти Сигрэма мое имя тихо удалили из списка и посоветовали мне остаться дома. С одной стороны, я был в ярости: я отдал больнице больше десяти лет, спас жизнь многим важным для всего мира людям, а теперь оказался парией. С другой стороны, я испытывал благодарность. За то, что мне дали остаться дома, не подставили под понимающие взгляды, избавили от неловкого молчания и слишком непринужденной болтовни.
Однажды утром в подземке мне в локоть вцепилась незнакомая женщина. Когда я обернулся, она прошипела мне в лицо: «Стыд и позор!»
Медсестра расплакалась, когда я заговорил с ней в больничной комнате отдыха. И отпрянула, когда я хотел ее утешить. «Не трогайте меня!»
Один врач, с которым я несколько раз играл в сквош, подошел ко мне в ресторане. При встрече в больнице он бывал со мной вежлив. Но сейчас выпил. Подошел к столику, за которым мы сидели с друзьями Фрэн, соглашавшимися показаться с нами на людях.
– Имейте в виду, – сказал он, – что каждый в больнице, глядя на вас, видит то, что сделал он. Надеюсь, вы счастливы!
И добавил для ровного счета: «Пидар». После чего, пошатываясь, двинулся в сторону мужского туалета.
Друзья постарались меня успокоить. Говорили, что он пьяный дурак и нечего его слушать. Я сказал, что все нормально и что каждый имеет право на свое мнение. Но больше не ел вне дома.