Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С той антисемитской бандой,– сказала Маша,– какой ужас… Что же делать?…
– Не знаю,– сказал я,– если он еще раз… Я ему… Я вас в бараний рог… Всю вашу Россию… – Меня прорвало, я задыхался; даже без зеркала я ощущал, что щеки мои бледно-зелены.
– Простите его,– сказала Маша.– Он с детства искалеченный мальчик… Ну умоляю вас,– и она вдруг провела маленькой своей аккуратной ладошкой по лицу моему и волосам.
Представьте себе, как в духоте, в угаре, в головокружении открывается окно и свежий лесной воздух разом проникает в ваши легкие, стирая с лица вашего пот и гримасу страдания. Нервы мои ослабли, и я упал лицом на Машино плечо, упираясь губами в ее пахучую кожу у ключицы. Вот уж поистине – как мало мне надо, хоть мечтаю я о всемирности.
– Ну ладно, ну все, ну хватит,– сказала Маша, проведя мне ладошкой по затылку и отстраняясь, давая тем самым понять, что я зашел слишком далеко.– Ну успокойтесь,– сказала Маша уже похолодней.– Вот и хорошо. Теперь нам надо подумать, что предпринять. Родителям, конечно, о случившемся ни слова. Вернее, скажем, что видели Колю и он якобы поехал к Степану Ивановичу. Это брат Никодима Ивановича, пасечник из-под Тамбова. А за это время вы узнаете, где скрывается этот Щусев. Коля, конечно, там…
– Договорились,– ответил я, уже успокаиваясь и вновь подчиняясь Машиному желанию, хоть, разумеется, не мог себе представить, как узнаю о Щусеве, тем более встреча с ним для меня небезопасна. Конечно, я понимал, что Щусев человек расчетливый и на крайность не пойдет, дабы это не помешало его замыслам. А у него был какой-то серьезный и новый, неизвестный мне, замысел, я это ощущал. Жить Щусеву, по словам Висовина, оставалось недолго, ибо с раком легких долго не продержишься. Значит, он должен был торопиться и на дела второстепенные не размениваться. Но все-таки поберечься не мешает, поскольку в политическом противоборстве крайнего толка нелогичные действия весьма вероятны.
Когда мы с Машей вернулись, Рита Михайловна сидела на стульчике в передней, так и не заходя в комнату, а журналист стоял рядом, привалившись к вешалке. Они только что вернулись с семидесятого километра, были совершенно опустошены и измучены. Но едва Маша сообщила, что мы видели Колю у Никодима Ивановича, как оба они, особенно Рита Михайловна, совершенно преобразились, ожили до того, что Рита Михайловна не стала по обыкновению упрекать мужа за этот нелепейший промах, за то, что они в суете забыли о двоюродном брате, но, наоборот, начала хохотать и над мужем, и над собой, тут же расцеловала Машу, обняла заодно и меня, так что я ощутил ее еще сохранившуюся женскую упругую грудь. Дело было сделано. Даже когда Маша (второй этап) сообщила, что Коля очень зол на всю семью и домой возвратиться отказался, а сообщил, что уезжает сегодня под Тамбов к Степану Ивановичу, даже и после этого Рита Михайловна хоть и несколько поблекла, но все равно была полна сил. Даже в таком «подпорченном» виде весть эта была благом по сравнению с неизвестностью и истеричными фантазиями относительно трагической судьбы сына, в которых она всю ночь пребывала. Она тут же энергично включилась в деловой ритм, принялась отдавать распоряжения Клаве, ибо надо было собраться и заказать билеты. Днем, ну в крайнем случае к вечеру, она намеревалась выехать в Тамбов. В этой суете и суматохе Клава и подала мне бумажку.
– Это вам,– сказала она,– совсем забыла. Еще вчера пришло.
Я был озадачен и испуган. Это была повестка-вызов в городской военкомат. Должен сказать, что еще с периода борьбы за койко-место, который казался мне теперь каким-то нереальным по сути своей, каким-то сном или выдумкой, столько нового и непохожего с тех пор случилось, тем не менее еще с того периода (и это единственно, что реально от него осталось), я боюсь казенных бумаг, мне адресованных. А тут вызов в военкомат, да еще почему-то на адрес журналиста. Но спросить не у кого и посоветоваться не с кем. Журналист и Рита Михайловна опять куда-то поехали, Маше кто-то позвонил (кажется, из пресловутого общества имени Троицкого), и она ушла, тоже торопливо. (Дело, по-моему, касалось Саши Иванова.)
– Сутки в нашем распоряжении,– шепнула она мне перед уходом, вкусно, по-девичьи дыхнув в лицо,– надо действовать… Я буду к обеду…
Разумеется, в этой спешке сказать ей о повестке было нелепо. Клава же, у которой я пытался что-нибудь выяснить, только пожимала плечами.
– Принесли, да и все,– говорила она.– Принесли с нашей почтой вместе. А я откуда знаю, мое дело принять.
Клава предложила накормить меня завтраком, но начавшаяся сказываться усталость от беспокойной ночи, которая соединилась с утренним волнением, причем с самой неожиданной стороны, от казенной бумаги, все это привело меня в некое состояние застывшей тоски, при которой, конечно же, кусок в горло бы не полез. Кстати, этим утром в доме никто не завтракал. Одно хоть хорошо было, вызывали меня на одиннадцать утра, а значит, томиться мне предстояло не так уж долго. Правда, мелькала у меня мысль вовсе не явиться, а повестку порвать, и на какой-то промежуток времени я даже утвердился в этом и повеселел. Но, выйдя на улицу, я тем не менее спросил у прохожего, как мне добраться по такому-то адресу.
Место, где располагался военкомат, было одно из самых шумных и суетливых в Москве, битком набитое потоком растерянных, усталых и потных провинциалов. (Обжившись несколько, я научился определять провинциала с первого взгляда по этой усталости, даже если в руках его нет картонных коробок от обуви.) Неподалеку была Красная площадь, Кремль, огромные торговые центры и прочие достопримечательности, куда местные жители редко заглядывают. День был жаркий, один из тех последних летних дней, когда жара, в отличие от разгара лета, наступает после прохладной ночи, и от этого она кажется особенно острой и по-азиатски сухой. Пробившись в густой, измученной жарой толпе и устав и от этой толпы и от жары, я, наконец, достиг искомого адреса и вошел внутрь здания, предъявив повестку дежурному пехотному майору в фуражке с красным околышем. Оказавшись в казенной обстановке, где пахло папиросами «Беломор», кожаными сапогами и еще чем-то едким, как мне показалось, больничным (это пахло мастикой от натертых полов, я потом определил), оказавшись здесь, я совершенно растерялся, тем более учитывая мою деятельность последних месяцев, активно враждебную всему этому. И, идя по коридорам мимо множества дверей, мимо кадок с фикусами, мимо плакатов, изображавших сборку и разборку пулеметов и автоматов, я подумал, как слабы и беспомощны все эти молодежные сборища, все эти споры и даже активность Щусева против этой казенной чистоты, строгости и порядка. Вообще военкомат кажется мне одним из самых для меня опасных учреждений. Я его всегда опасался, и недаром с военкоматом связана одна из самых опасных для меня историй в период моего полного бесправия, когда полковник Сичкин (о, я надолго запомню его фамилию, хоть в период опьянения реабилитацией и задумал ему отомстить. Задумал, как теперь понимаю, легкомысленно и поспешно, ибо Сичкин был фигурой вне времени и идеологии, фигурой не политической, а национальной), итак, в период моего полного бесправия именно у Сичкина я ощутил впервые не только неприязнь ко мне, но и некоторую (как я ныне осмыслил) оппозицию официальности, мешающей ему, Сичкину, осуществить его твердые, как устав караульной службы, убеждения относительно меня. Именно Сичкина этого я вспомнил сейчас, идя по казенным прохладным и стерильно чистым коридорам. Мне предстояло явиться в комнату сорок три на третьем этаже. Комната эта располагалась как бы в тупике. Коридор здесь поворачивал и образовывал небольшой отросток, упирающийся в заштукатуренную стену. Я сел на чистую казенную скамью, полированную, со спинкой, и принялся ждать, ибо было еще без десяти минут одиннадцать. Шум за окном все-таки доносился, хоть и приглушенный расстоянием, и виднелась часть улицы, запруженной толпой. Я посмотрел на часы (было без семи минут одиннадцать) и вспомнил, что документы мои не в порядке, паспорт просрочен, а военный билет прописан совершенно в ином месте. И мною вновь овладело жгучее желание встать и уйти, пока не поздно. Широколицая, народная лысеющая физиономия Сичкина чрезвычайно ярко представилась мне, хоть с момента нашей встречи прошло несколько лет… Ну конечно, года три… Я осторожно встал и пошел прочь, завернул за угол, все более убыстряя темп и мечтая уже о том моменте, когда выскочу на улицу и смешаюсь со свободной, ничем не обязанной и потому нервничающей из-за таких мелочей, как теснота и жара, толпой. Но тут я увидел: по лестнице снизу поднимаются двое в офицерских кителях с бумагами в руках. Они оба посмотрели на меня (очевидно, потому просто, что я шел лихорадочно быстро), посмотрели на меня и прошли мимо, но этого было достаточно, чтоб я повернул назад и, стремительно дойдя вновь до двери сорок три в тупике, уселся подавленно и исполнительно. Было без четырех минут одиннадцать. Нервы мои более не выдержали ожидания, я встал, набрал побольше воздуха и, подойдя к двери, осторожно постучал.