Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если уж у старика Рингсейса «сдали нервы», то нужно ли удивляться нетерпению, терзающему Зеппа. Поставленный им себе срок издевается над ним. Проклятые нацисты будут оттягивать арбитраж до второго пришествия. Никогда не напишет он своей симфонии «Зал ожидания». Ты словно стремишься добраться до черты, где море сливается с небом, но, чем дальше ты едешь, тем дальше отодвигается горизонт; так, вовек недосягаемый, уплывает он в беспредельность. Пусть бы дело Беньямина кончилось наконец так или иначе.
Все чаще, все ожесточеннее произносил он мысленно это ужасное «так или иначе», и, сколько он ни упрекал себя, ничего не помогало. Желание, чтобы дело Беньямина так или иначе разрешилось, овладело им целиком.
* * *
Когда Ганс узнал в консульстве, что ему разрешен въезд в Советский Союз и что в ближайшие недели он может ехать, радость его была велика, но не так велика, как он себе представлял. Слишком часто он переживал эту минуту в своем воображении. Поднимаясь по узкой, извилистой улице Гренель, на которой помещалось консульство, он не столько радовался новой жизни, сколько беспокоился о том, чтобы чисто и честно завершить старую.
Вот, например, отношения с Жерменой, она же мадам Шэ. И даже этого он не знал твердо, кто она для него теперь – Жермена или, как прежде, мадам Шэ. Ему давно следовало бы извиниться перед ней за сорванную им встречу в «Африканском охотнике» и подробно объяснить, почему он тогда сбежал. Это его долг перед ней и перед самим собой. Но он никогда не знал, как начать этот разговор. Завидев его, Жермена улыбалась, и эта улыбка была такая добродушная, покровительственная, лукавая, что у него язык прилипал к гортани. Уж лучше бы она отругала его как следует. А то его отношения с ней носят какой-то неприятно неопределенный характер; нельзя уехать, не поставив все точки над «и». Было бы трусостью по-прежнему увиливать, по-прежнему оттягивать объяснение с Жерменой.
На следующий день, увидев ее, он взял разбег и, как мог непринужденнее, начал:
– Послушайте, Жермена, я хотел бы поговорить с вами. Можно?
Мадам Шэ, собиравшаяся приняться за уборку, быстро повернулась к нему. Он невольно покраснел, что очень шло к его золотисто-смуглому широкому лицу с нежным пушком на щеках и на верхней губе. Мадам Шэ открыто посмотрела на него, медленно, задорно улыбнулась и так же медленно застегнула пуговицу на глубоко вырезанной блузке.
– Ах, так вам, значит, заблагорассудилось наконец заговорить со мной? – Она провела языком по губам, от уголка до уголка. – Нескладный вы народ, немцы, – она снова улыбнулась, – но настойчивый. Так что же вы хотели мне сказать?
Ганс искал, с чего бы начать, он стоял перед ней юный, свежий, красный до ушей. Она в упор смотрела на него, не переставая улыбаться. Наконец спросила напрямик:
– Почему ты не пришел тогда, глупый?
– Я пришел, – ответил он и угловато, горячо стал объяснять, почему он убежал. Он понял, что не любит ее так, как она того заслуживает, а для простого удовольствия… это он считает обидным для нее, он ее слишком уважает.
Она слушает, насмешливо глядя на него. Все, что он тут наплел, конечно, чепуха, но он очень милый сейчас, ей нравится, что он так горячо ей объясняет свой поступок, и вполне возможно, что сам-то он верит вздору, который несет. У кого есть деньги и нет настоящих забот, тот не прочь затруднить себе жизнь надуманными. Но ужасно досадно будет, если они с Гансом так ни с чем и разойдутся, и только оттого, что у парня ум за разум заходит. А у нее ум за разум не заходит, он ей нравится, и ей очень хочется убедить его, что им нужно любить друг друга.
– Что это значит – «для простого удовольствия» и «я вас слишком уважаю»? – цитирует она его слова. – Я не так себя уважаю, чтобы отказываться от простого удовольствия. Зачем отказываться от удовольствия?
Он чувствует приятный аромат ее очень белой кожи, он любуется рыжевато-золотистой копной ее волос, он жалеет, что она застегнула блузку. Мысли у него разбегаются.
– Не знаю… – говорит он нерешительно, забывает кончить фразу и только смотрит на Жермену.
– Я вижу, что не знаешь, – говорит она. – Да что ты все выкаешь, говори мне по крайней мере «ты».
В ушах у него еще звучит ее вопрос: «Зачем отказываться от удовольствия?» Звучит убедительно, но он хорошо знает, что можно многое возразить против этого. Нельзя без любви обниматься, нельзя растрачивать себя, как Антоний; но эти мысли и другие в таком же роде, владевшие им в кафе «Африканский охотник», – все это абстракции, а теплая Жермена, живая Жермена – в двух шагах от него, он видит ее, обоняет, она здесь, совсем близко, до ужаса близко.
– Ты невозможно глупый, – говорит она. – И как только такой милый мальчик может быть таким глупеньким? – Она подходит к нему вплотную. – А знаешь, мне надоела твоя глупость, – заявляет она, и голос ее звучит сердито, а лицо смеется. И раньше, чем он успевает решить, в самом ли деле она рассердилась, она уже в его объятиях, и кто начал – он или она? Он чувствует ее губы, ее язык, и они целуются так, что он слепнет и глохнет, и, значит, он ни на йоту не продвинулся вперед и его бегство из «Африканского охотника» было впустую.
Она выпустила его из объятий, и он стоит перед ней, тяжело дыша. Она смотрит на него все с той же проклятой насмешливой улыбкой.
– Я скажу тебе, почему ты тогда от меня убежал, – властно говорит она. – Ты гордец, ты вообразил, что ты слишком хорош для меня. Будь ты рабочий, шофер, вообще наш брат, все было бы просто, ты бы тогда ждал меня за милую душу.
– Ты несправедлива ко мне, Жермена, – говорит он, искренне обиженный. Ведь все как раз наоборот: он примкнул к пролетариату, стал пролетарием, и если у кого нет пролетарского сознания, так это у нее.
– Почему это я несправедлива к тебе? – переспрашивает она. – Ты хозяин, а я прислуга. На этот счет спорить не приходится, не правда ли?
– Еще как приходится, – разгорячился он. – Я-то ведь то же, что и ты, я имею в виду – в политическом смысле.
– В политическом смысле? – издевается она. – Я плюю на политику, – заявляет Жермена. – Как прошлогодний снег интересует меня твоя политика, – решительно повторяет она, возмущенная таким безмерным неразумием. – Ты меня интересуешь, ты, дурень ты этакий.
Но он, видно, все еще ничего