Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Террор этот был не только «беспощадным» (впрочем, можно ли представить себе террор «щадящий»?), но и беспорядочным. Если бы противники большевистского режима представляли собой конкретную социальную группу, обозримое меньшинство, можно было бы надеяться удалить их из общества прицельным террором, подобным хирургическому вмешательству. Но в советской России меньшинство составлял сам режим и те, кто его поддерживал. Чтобы удержать власть, диктатура должна была вначале атомизировать общество, а затем подавить в нем всякую волю к действию. Красный террор дал понять населению, что в условиях режима, который без колебаний казнит невиновных, невиновность не является гарантией выживания. Надеяться выжить здесь можно только став совершенно незаметным, то есть отрекшись от всякой мысли о независимой общественной деятельности, порвав все связи с общественной жизнью и удалившись в частную жизнь. Когда общество таким образом распадается на человеческие атомы, каждый из которых озабочен только тем, чтобы стать незаметным, чтобы физически выжить, тогда уже не важно, о чем общество думает, ибо вся сфера общественной деятельности безраздельно принадлежит государству. Это — единственный путь, следуя по которому абсолютное меньшинство может подчинить себе миллионы.
Но за сохранение режима пришлось заплатить дорогую цену — как жертвам, так и тем, кто остался у власти. Чтобы устоять вопреки желанию почти всего общества, большевики вынуждены были до неузнаваемости извратить идею собственной власти. Террор, может быть, и спас коммунизм, но изуродовал его дух.
Это опустошающее действие красного террора остро подметил И.З.Штейнберг. В 1920 году, когда он ехал в трамвае по улицам Москвы, его поразило вдруг сходство этого трамвая с общей атмосферой, царившей в стране:
«Разве не похожа наша страна на теперешние трамваи, которые влачатся по московским унылым улицам, усталые, скрежещущие, увешанные гроздьями людей? Какая здесь давка и теснота, как трудно дышать, — будто после изнурительной битвы. Какие голодные глаза! Посмотрите, как бесстыдно они крадут друг у друга право ехать сидя, как вся эта человеческая масса, случайно сцепленная между собой, утратила всякие остатки взаимной симпатии, как каждый видит в другом только соперника!.. Слепая ненависть к кондуктору — это выражение чувств случайной массы к правительству, к государству, к организации. Безразличие и злорадство по отношению к тем, кто толпится у двери, надеясь войти внутрь, — это их отношение к обществу, к солидарности. Если смотреть на них более пристально, можно заметить, что в глубине они чрезвычайно близки друг другу: те же мысли, тот же блеск, выдающий родство, в глазах, глядящих враждебно. Их терзает одна и та же боль. Но теперь, здесь они враги друг другу»142.
Но террор оставил свой след и на палачах:
«Когда террор поражает классового врага, буржуа, растаптывает его самолюбие и чувство любви, разлучает его с семьей или приковывает к семье, терзает его и делает его малодушным, — кого поражает такой террор? Только ли классовую природу врага, свойственную лишь ему и обреченную вместе с ним исчезнуть? Или, может быть, он одновременно поражает нечто общее, общечеловеческое, а именно — человеческую натуру человека? Чувство страдания и сострадания, жажда духовности и свободы, привязанность к семье и устремление вдаль, — все, что делает людей людьми, — эти вещи, в конце концов, известны и одинаковы для обеих сторон. И когда террор подавляет, изгоняет и выставляет на посмешище общечеловеческие чувства в одной группе, то он производит то же самое повсюду, во всех душах… Чувство собственного достоинства, поруганное во вражеском стане, подавленное сострадание к врагу, причиняемая ему боль бьют психологическим рикошетом в стан победителей… Рабство производит одно и то же действие в душе поработителя и в душе порабощенного»143.
* * *
Мир слышал глухие отзвуки красного террора, узнавая о нем из газетных сообщений, рассказов людей, побывавших в России, и русских беженцев. У некоторых это вызывало негодование, мало у кого — радость, но в основном реакция была безразличной. Европа предпочитала ни о чем не знать. Она только что оправилась от войны, унесшей миллионы жизней, и не чувствовала в себе сил вновь выслушивать рассказы о массовой гибели людей. Поэтому она с готовностью прислушивалась к тем, кто пытался убедить ее, иногда от чистого сердца, а иногда прибегая к умышленной лжи, что дела в красной России не так уж плохи, что террор закончился и что, во всяком случае, к судьбе ее народов он отношения не имеет. В конце концов это была экзотическая, жестокая Россия — страна Ивана Грозного, «подпольщиков», описанных Достоевским, Распутина.
Заблуждаться было легко. Советская машина дезинформации минимизировала масштабы террора и раздувала истории о вызвавших его мнимых провокациях. Это особенно хорошо удавалось, когда в страну приезжали благожелательно настроенные иностранцы, такие, как богатый американский дилетант Уильям Буллит, проскакавший галопом по России в феврале 1919 года по поручению президента Вильсона. Как он сообщил по возвращении Конгрессу Соединенных Штатов, слухи о кровавом терроре сильно преувеличены. «Красный террор закончен, — заверил он своих слушателей и объявил, что по всей России ЧК казнила только 5000 человек. — Казни проводятся чрезвычайно редко»[290]. Линкольн Стеффенс уверял, вернувшись из советской России, что «большевистские лидеры выражают сожаление и стыдятся своего красного террора»144.
Буллит и Стеффенс, хотя и недооценили террор, но все-таки признали, что он есть. А что сказать о таком «свидетеле», как Пьер Паскаль, молодой француз, бывший офицер, который, живя в России, стал коммунистом, а затем был профессором Сорбонны? Он вообще отрицал террор и смеялся над его жертвами. «Террор закончился, — писал он в феврале 1920 года. — Но, по правде сказать, его никогда и не было. Когда я слышал здесь это слово «террор», которое для француза обозначает вполне определенную вещь, меня разбирал смех, потому что я видел сдержанность, любезность и благонамеренность этой ужасной Чрезвычайной комиссии, уполномоченной его осуществлять»145.
Еще были люди, находившие утешение в мысли, что если в советской России свирепствует один род террора, то Западная Европа и Америка страдают от террора другого рода, но, по-видимому, не менее страшного. В 1925 году группа, называвшая себя Международным комитетом в защиту политических заключенных, опубликовала подборку свидетельств узников советских тюрем и лагерей, тайно вывезенных из советской России. Никто не сомневался в подлинности этих документов. Однако когда подготовивший эту публикацию известный журналист И. Дон Левин обратился к ведущим интеллектуалам мира с вопросом, что они думают об этих ужасающих свидетельствах, ответы, которые он услышал, варьировали в диапазоне от сдержанного удивления до ханжества и цинизма. Очень немногие, подобно Альберту Эйнштейну, увидели в этих материалах «трагедию человеческой истории, в которой убивают, чтобы не быть убитыми». Ромен Роллан, автор «Жана Кристофа», отнесся к этим материалам пренебрежительно на том основании, что «почти такие же вещи творились в тюрьмах Калифорнии, где мучили членов Всемирной организации промышленных рабочих». Ему вторил Эптон Синклер, выразивший притворное удивление, что с советскими заключенными обращаются «примерно так же, как с заключенными в штате Калифорния». Бертран Рассел высказался еще лучше: он выразил «искреннюю надежду», что публикация этих документов будет содействовать «развитию дружеских отношений» между советским правительством и правительствами стран Запада, так как их деятельность весьма схожа146.