Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Положение писательницы обеспечило Гебхардт привилегии в новом рационировании предметов потребления, установленном советским командованием в Берлине, и через сеть знакомств она нашла пустую квартиру в бывшей колонии художников. Вытащив бо́льшую часть имущества из прежнего жилища на Герольдштрассе и из подвала – украли только скрипку, – Герта и Рената сволокли было на новый адрес два плетеных стула, множество чемоданов и тонны торфяных брикетов и дров, а также рукописей и даже тома небольшой библиотеки, но, на беду, подверглись там грабежу со стороны немцев. Мать и дочь быстро привыкли обходить мертвую лошадь на Хайдельбергерплац и трупы советских и немецких солдат, по-прежнему лежавших на улицах. Женщины заметили много свежих могил в садах; погибших хоронили явно в спешке. Основные коммунальные услуги еще не оказывались, а в очереди за водой у колонки по новому указу приоритет принадлежал евреям и инородцам. «А народ за, – отмечала Гебхардт 12 мая. – Все же правильно! Бедные евреи! Вдруг оказывается, все им всегда сочувствовали. Вдруг оказывается, никто и нацистом-то не был!»[1125]
18 мая Клемпереры наконец-то покинули Унтербернбах, вооруженные желтой звездой Виктора, еврейским удостоверением личности и документом от местной американской администрации, подтверждавшим, что податель сего есть известный и подвергшийся гонениям профессор. Их подвезли в пригород Мюнхена, где творился куда больший хаос, чем полтора месяца назад. На фоне серого грозового неба второй половины дня субботы белые руины города навеяли Виктору сравнение с часом Страшного суда. Рев моторов американских грузовиков и джипов «довершает картину ада, делая ее полной; они ангелы суда», записал он. Задыхаясь от мусорной пыли, клубами поднимавшейся из-под колес машин, обливаясь по́том на летнем солнышке и изнывая под тяжестью чемоданов с зимними вещами, Клемпереры потихоньку тащились дальше в поисках какого-нибудь пристанища, еды и разрешения на проезд через новую границу в советскую оккупационную зону. Они надеялись вернуть дом под Дрезденом и профессорскую кафедру Виктора. Несмотря ни на что, им все удастся, но в тот момент, смутно чувствуя в себе остатки национализма, Виктор не без горечи отмечал, до какой степени освобождение кажется ему поражением: «Во мне странное противоречие: я ликую из-за отмщения Божия подручникам Третьего рейха… и в то же время мне отвратительно видеть победителей и мстителей разъезжающими по городу, который они столь дьявольски разрушили»[1126].
9 мая 1945 г. немцы проснулись побежденными. Тишина и спокойствие были поразительными. Ни взрывов снарядов и бомб, ни светомаскировки. Наступил мир, но не тот, которого столь страстно желали немцы. Не случилось, однако, и уничтожения, которого они с ужасом ожидали. Для понимания 16-летнего Вильгельма Кёрнера все происходившее оказалось слишком трудным, и он ничего не писал в дневнике целую неделю, взявшись за перо только ради желания дать выход терзавшей его душевной муке:
«9 мая, безусловно, войдет в немецкую историю как самый черный день. Капитуляция! Мы, сегодняшняя молодежь, вычеркнули это слово из нашего лексикона, и вот теперь мы вынуждены становиться свидетелями того, как немецкий народ после почти шестилетней битвы во вражеском окружении вынужден складывать оружие. И как же отважно несли и несут наши люди бремя нужды и лишений!»
«Теперь только от нас зависит не растерять тот дух, что вселен в нас, и помнить, что мы немцы, – продолжал он. – Если забудем об этом, станем предателями павших за наше лучшее отечество». Сын директора школы в Бремене, прошедший гитлерюгенд, службу в ПВО и в итоге в фольксштурме, Вильгельм был попросту еще слишком молод и верил в способность пронести военный патриотизм через реалии полного поражения[1127].
В последнем рапорте по состоянию морального духа населения в конце марта 1945 г. СД поднимала вопрос пораженчества – ширившейся в народе уверенности, что никакие военные усилия более не спасут Германию. Риск революционного подъема, так пугавшего нацистов все время, отсутствовал, вместо него они обнаружили «глубоко засевшее разочарование из-за обманутых надежд, чувство огорчения, отчаяния, горечи и нарастающей ярости, включая тех, на чей счет в этой войне не выпало ничего иного, кроме жертв и работы». Первой реакцией стал скорее не бунт, а острое желание пожалеть самих себя; осведомители доносили о высказываниях вроде следующего: «Мы не заслужили, чтобы нас привели к такой катастрофе». В подобных сантиментах больше ханжеского, чем антифашистского, ибо люди всех слоев общества «отпускали себе вину за то, какой оборот приняли события войны», утверждая, «будто не на них лежит ответственность за руководство войной и политикой». Тогда вопрос «вины» крутился вокруг главных злодеев, возглавлявших Германию на пути к величайшему крушению. И у тех, кто помнил еженедельные статьи Геббельса в Das Reich с призывами к германскому народу полагаться на нацистское руководство на протяжении всех кризисов войны, не оставалось сомнения в том, кто ответствен за поражение нации[1128].
Прислушиваясь к разговорам на улицах восточного пригорода Фридрихсхаген на исходе апреля, когда еще полыхали бои за центр Берлина, Лизелотта Гюнцель испытала неприятное удивление от того, сколь стремительно меняли люди политическую ориентацию, «проклиная Гитлера». «Заснули и проснулись. Вчера они все нацисты, а теперь уже враз коммунисты. Из коричневой шкуры в красную, – отметила в дневнике 17-летняя девушка, решительно заметив: – Я буду держаться подальше от всякого партийного восторга. В лучшем случае стану социал-демократом, как родители». Когда распространились известия о самоубийствах Гитлера и Геббельса, люди почувствовали себя брошенными руководством; их охватили ярость и возмущение, а заодно и ощущение, будто жизнь под пятой диктатуры освобождает любого от личной ответственности за все случившееся[1129].
Только первая встреча с победителями поставила немцев перед лицом вины иного рода. В середине октября 1944 г. вовсю шли бои за Ахен, а отдел психологической войны американской армии составил первые отчеты по данным с немецкой территории. Он выявил «латентное и, вероятно, глубоко затаенное чувство вины из-за нечеловеческих жестокостей, совершенных немецкими армиями в Европе, особенно на востоке и против евреев». «Немцы смирились с мыслью о возмездии и надеются единственно на то, что американцы сдержат ярость тех, кто придет покарать их. Но непонятно, какое наказание они готовы принять»[1130].