Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, весьма скоро Жан стал Фаросом-Ж. — очень благородное обозначение для будущего издателя, связанного с восточными языками. И на сей раз мать не осмелилась вмешиваться: зачем отказывать в безобидном удовольствии сыну, который все равно проживет недолго, которому имя Фарос, похоже, нравится до такой степени, что положительно влияет на его здоровье!
Увы, Анна Ле Жансем узнала полную историю Фароса: в день катастрофы знаменитая башня рухнула. С тех пор, если вдруг я чихал, дрожал или жаловался на зубную боль, она поворачивалась к моему отцу и говорила: «Фарос! Ты видишь, что ты сделал моему сыну!» Отец пожимал плечами и погружался в чтение одной из книг, которую он надеялся никогда не продавать. Он бормотал что-то себе в бороду, но природа не обидела меня слухом, и я понимал, что он проклинает суеверия своей супруги, называя их отголосками темных времен, разоблаченных философами-просветителями. Моя добрая мать жила по законам угольщиков, а он, правоверный, но просвещенный человек, присутствовал при взятии Бастилии 14 июля 1789 года.
Мои дорогие родители ошиблись, оценивая состояние и перспективы моего здоровья, и оттого я был отдален от профессий военных и церковных. Таким образом, я мог пользоваться всеми свободами, какие даруют книги. Я многое изучил и сформировал свое собственное суждение по многим вопросам, но при этом рос мало и очень медленно. Взамен я выигрывал в силе духа и убеждения. Это дало мне преимущества, которые компенсировали то, в чем судьба отказала мне в плане веса и силы мышц.
Слова, прошептанные моим отцом в моей детской комнате, — из них я запомнил лишь это: «будущее».
Да, будущее! Мое будущее будет огромным и красивым.
Главным образом длинным — в этом я дал себе клятву.
А поскольку именно так и произошло, полагаю, можно сказать, что имя Фарос принесло мне удачу…
Ученые моего времени утверждают, что через сто лет все мы будем жить до этого возраста. Иногда и больше. Но что делать, когда уже прожил столько, сколько прожил я?..
А вот и рассвет. Огонь свечи колеблется. Перед моими усталыми глазами вновь встает то, что в силах увидеть немногие. Мгновение — я воздел перо. Я хочу услышать — возможно, в последний раз — громовые раскаты нашей эпохи.
Кто ее забыл? В те годы правили пушки, и я был храбр.
Все воевали с Францией, отважной и устрашающей. Идеалы, что мы защищали, требовали крови наших детей. Наши плодородные борозды давали всходы, коих требовала Родина. Люди гибли при Трафальгаре, под Сен-Жан-д'Акром, под Лейпцигом[2]И тогда груди женщин наливались. Весной их животы вновь были полны, и они давали новую жизнь. Но война отобрала у них все.
История осудит начало XIX века, это время, известное лучше других, этот свист ядер, грохот выстрелов, запах пороха, крики раненых, тягостное молчание выживших, что собирают тела мертвых на телеги. Им было всего по двадцать лет, и они гибли тысячами. Пули заботились о тех, кто смыкал ряды. Слепой случай решал все. Самые удачливые, пораженные прямо в грудь, умирали на месте. Но гораздо чаще горячий металл отрывал руки и ноги, разбрасывая их, словно кегли. Я вспоминаю о тех, кто лежал в крови там, откуда постепенно уходила жизнь. Металл уже остыл, а вырванные руки еще шевелились в грязных лужах; жаждущие рты пили этот суп, охлажденный смертью. Плоть раненых смешивалась с внутренностями лошадей, копытами взрывавших землю, харкавших кровью, и эти титаны поднимались, чтобы вновь пойти в атаку. Я видел, я все это знаю.
Но было и другое, и оно было несказанно прекраснее.
Порыв ветра! Бодрящая энергия прогресса снесла напудренные парики, кои так ненавидел отец. Мне было четырнадцать, когда в 1789-м свалили монархию, что мнилась незыблемой.
Оковы были столь тяжелы, что взрыв оказался ужасно сильным. Мой отец побывал в Бастилии, но и он плакал 21 января 1793 года, когда короля обезглавили на площади Революции. До Согласия, к которому все призывали, мы познали Террор. Затем первые шаги делали Республика и Империя, о которых и пойдет речь. Хаос, заблуждения и гениальные взлеты вдохновили нашу молодую Нацию, чья история заставила бы побледнеть от зависти даже знаменитый Рим.
Тщеславен ли я? Я, Фарос-Ж. Ле Жансем, издатель, но главным образом востоковед, утверждаю, что, несмотря на все ужасы и перегибы, мало найдется эпох столь же ослепительных с точки зрения человеческого разума.
Я полагаю себя вправе произносить подобную сентенцию, ибо телосложение мое и образование нисколько не подвигли меня присоединиться к суматохе моего времени.
Время? Чем больше проходило времени, тем лучше я себя чувствовал. Порой даже начинали говорить о чуде. Мой отец не без гордости любил напоминать о надежности Фаросской башни, которая простояла до 1302 года нашей эры, прежде чем обрушиться…
Шли месяцы, годы. Я учился хорошо. И все уступили, когда я заявил о своем желании изучать восточные языки. Дальнее родство с генеральным консулом Франции, служившим в Египте, стало мне залогом.
— Пусть Фарос делает то, для чего он создан! — решительно сказал отец.
Я изучил арабский, турецкий и персидский. Я был готов для Востока, воспламенен идеей отведать его хмельной вкус.
В мечтах я, паломник искусства и науки, уезжал туда, чтобы нести знания, и возвращался обогащенный тайным умением древних. Мои дорогие родители думали, что я стану домоседом и что занятия мои будут не столь славными. Я же считал, что мое предназначение увянет, если полная приключений жизнь, к которой я так стремился, покорится обязательству перед какой-нибудь Национальной типографией, где я должен буду упражнять свое перо и свою энергию только в библиотечных боях. Если несколько лет жизни, что у меня еще оставались, пройдут над пыльными бумагами, время остановится. Для чего тогда жить? — думал я.
Но однажды судьба моя приняла совсем иной оборот.
Мой шанс звался Ланглес.[3]Этот замечательный востоковед в последний момент отказался присоединиться к экспедиции в Египет, возглавляемой Бонапартом, и вместо него выбрали Фароса-Ж. Ле Жансема. Я, ученый, приговоренный к изучению всякой макулатуры, теперь отправлялся открывать то, что было для меня настоящей жизнью: расшифровку иероглифов. Что могло быть лучше для Фароса-Ж.?
В самую последнюю минуту судьба моя испытала настоящее потрясение. Я смог поехать в Египет, мои следы могли теперь слиться со следами Бонапарта. В Александрии и других местах я гладил роскошные памятники фараонов, я видел, как они появляются из песков Нила и презрительно посмеиваются над нами с высоты своего тысячелетнего великолепия. Что они нам говорили? Не скрывался ли за иероглифами, которые мы нашли, некий сезам, кой мог привести нас к истокам всего мира? Сей вопрос не давал нам покоя.