Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гафель[4]сорвало», — только и мелькнуло в его затухающем сознании, и он будто в бездну какую полетел: плавно, кружась, как поднятое ветром ввысь куриное перышко…
— Ты что валяешься в мокрой яме, сынок?
— Так помер я, тятенька, аль не знаешь еще? — отозвался неподвижно лежащий Никита, с удивлением взирая из темной сырой ямы вверх, где над простоволосой седой головой родителя так хорошо видно синее горячее небо, и с неба этого, безоблачного, доносятся недалекие раскаты, с треском, какие бывают при грозе.
— Помер, сынок? Что за чушь ты мелешь! — на диво басовитым голосом расхохотался родитель, будто старался заглушить бог весть из каких туч идущий гром. — А как же тогда говоришь ты со мной, а?
— Так и тебя я минувшим летом самолично схоронил, а вот ты — стоишь без шапки надо мною. Отчего же так?
— По дважды не мрут, Никитушка, то правда. Да и однова не миновать, выходит. А что меня — покойника — встретил, то к счастью.
— Сказывают знающие люди, что стрельцу в поле помирать, не в море… А вот мои товарищи, видишь, сами ли своей волей сошли к водяному царю? А может, таков рок их, помимо старого изречения? — Никита пытался было, в силу этих рассуждений, развести по привычке руками в стороны, да руки, сложенные на груди, холодные и мокрые, не шевельнулись.
— Должно, и вправду таков их рок, Никитушка, — согласился родитель, а верховой ветер вдруг начал трепать его седые длинные волосы. — Никто не знает своего конца, сынок, никто на земле из живых не знает, на каком шагу Господь остановит его…
— А велико ли мне счастье, тятенька? — Никита вдруг ощутил себя маленьким-маленьким, каким помнил себя изначально, у родителя на крепких коленях, когда тот брал его сильными руками под мышки и, покачивая на коленях, приговаривал, смешно топорща большие усы: «Поехали, поехали, в лес за орехами…» — Скажи, ведь ты теперь у Господа на небе, рядышком… Может, прознал как о моей судьбе?
— Как изловчишься, сынок, — снова засмеялся родитель и озорно подмигнул сверху. — Либо со сковороды блин отведаешь, либо сковородника! И еще помни, Никитушка, не рок головы ищет, а сама голова на рок идет.
— Нешто мы своей волей в этом водяном пекле оказались, тятенька? Стрелецкий рок толкнул.
— Рок толкнул, а ты стой, не падай! — возвысил голос с суровостью родитель, и на его землистом морщинистом лице застыла требовательная строгость. — Ну, вставай, будет тебе в сырости валяться! Час пришел свое счастье пытать! Во что святая не хлыстнет, глядишь, и на твою долю где ни то за морем каравай пекут! — И Никита с радостью и с ужасом одновременно видит, как родитель протягивает к нему длиннющую жилистую руку, которая словно на дрожжах растет из ставшего на диво коротким рукава кафтана. Невольный страх сковал Никите все члены, вот уже длинные пальцы отцовской руки совсем близко от его груди, вот сейчас они схватят его и поволокут, такого бессильного, крохотного и совсем невесомого…
«Так не в яму же тянет меня покойный родитель, — сквозь лед страха в голове проносится у Никиты успокоительная мысль. — Не в яму же к себе, а из ямы, к солнцу, к жизни!» — Он хочет протянуть навстречу родителю правую руку, силится и — не может! Но тут родитель подхватил его длинными пальцами под спину, как сам Никита в далеком детстве, бывало, подхватывал под брюшко пальцами тепленьких пушистых гусят, чтобы поднести к лицу и заглянуть в шустрые черные глазки-бусинки несмышленому птенцу.
— Во-от, поехали! — смеется родитель, сам не движется, а рука, подобно растянутой до предела резинке, сжимается и прячется в рукаве кафтана. — Во-от, зри на свет божий! Да родителя почаще вспоминай за столом и перед иконой…
Никита, словно вытряхнутый из руки-колыбели родителя, с грохотом падает на мокрую траву и зажмуривает глаза от ослепительного солнца…
Он очнулся от яркой вспышки над толовой — извилистый огненный зигзаг прочертил черное небо, резанул по глазам, пропал, а через миг трескучий раскат прокатился над только что высвеченными гребнями моря.
— Свят-свят! — прошептал, приходя в сознание, Никита, а сам мысленно отыскивал свою правую руку, чтобы перекреститься. И только повернув голову вправо, понял, что лежит на спине, с подвернутой рукой, у невысокого фальшборта. Саднила ушибленная голова, горло, и все нутро запеклось от соленой горечи.
«Должно, в беспамятстве наглотался морской воды, — догадался Никита, силясь вытянуть из-под себя затекшую до бесчувствия руку. — Когда упал, было еще довольно светло, а теперь ночь темная, хоть перстом глаз коли…» — Вздрогнул — над стругом сверкнула огненная изломанная стрела, ударила где-то за бушпритом, да так неистово, что Никите послышалось шипение опаленной волны. И тут же треск прошел над головой, словно под чьими-то преогромными сапожищами не выдержали и рухнули сухие стропила новенькой крыши…
Кое-как перевернувшись на левый бок, Никита сел, чувствуя за спиной натянутый канат. Правая рука тяжело повисла, будто железная, и он принялся пальцами левой руки разминать отмершие, похоже, мышцы, а сам, чтобы не покатиться по палубе, широко раскинул ноги. Застонал, когда сотни иголок разом впились в руку от плеча и до кончиков каждого пальца, потом боль на время стала сплошной, нестерпимой. Казалось, что кто-то по живому пытался выкрутить суставы и порвать жилы.
— Ох ты, Господи, да что это за муки адовы! — Никита заскрипел зубами, сдерживая стон, левой рукой поднял и опустил правую: пальцы, не чувствуя прикосновения, глухо, словно деревянные, бумкнулись на доски.
«И то счастье, что не рассыпались врозь, у ладони держатся пока, — усмехнулся Никита. — Ох ты, горе-то какое! Неужто вовсе рука отмерла? Что тогда делать, однорукому?» — Собрав в кулак всю силу воли, Никита заставил правую руку перевернуться на досках с ладони на тыльную сторону. И она — о диво! — перевернулась!
— Ну-ка, хапни что ни то в кулак покрепче, хапни! — сам себе приказывал Никита, стремясь стиснуть пальцы. А кулак у него был, как говорится, дай Бог каждому, не многие стояли против Никиты Кузнецова, доведись сойтись на кулачных боях близ самарского кабака, у волжского берега.
— Шевельнулись! Шевельнулись-таки, раздери его раки! — Никита сквозь слезы от боли засмеялся, чувствуя, как медленно, будто весенняя первая капель через толщу промерзшего снега, сквозь ткань мышц начала пробиваться животворящая кровь. — Слава тебе, Боже, отошла от смерти моя рученька!
С усилием, но все же Никита трижды перекрестился и только тогда пристальнее оглядел палубу и всю тьму вокруг.
— А волны-то поутихли малость, — порадовался Никита, приметив, что теперь сюда, к рулю на корме, залетают лишь брызги волн, ударявших в борт, а сами они прокатываются под днищем изрядно осевшего струга, а не заливают его больше.
«В том и счастье мое! — возликовал душой Никита. — Не зря покойный родитель привиделся, из ямы меня вынул… Еще малость поштормило бы, струг вовсе залило бы водой. И не видеть бы мне больше ни милой Парани, ни деток Степушки да Малаши с Маремьянушкой… Знать, молились они за меня всю эту тяжкую ночь, и Господь услышал их молитвы… То всегда так было — друг по дружке, а Бог по всех», — приободрился Никита, но снова вспомнил погибших товарищей, загрустил: не рано ли возрадовался? Не дома еще, а среди моря! Куда занесло тебя, стрелец? В какую морскую глушь? В последние сутки во рту не было и маковой дольки, тело начало терять недюжинную силу, наливаться какой-то ленивой полусонной водой. А сколько тебе носиться по волнам? И чей берег увидишь однажды? Свой? Или землю басурманскую, попасть куда не больше радости, чем уйти в гости к водяному царю!