Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я испытываю жгучую потребность высказаться и удовлетворяю ее тем, что пишу. Это помогает разрядиться, сбросить с себя груз профессиональной бесстрастности, а заодно отыграться за многих, кто так же, как я, обречен быть всего лишь рукой, которая вертит ручку.
Когда-нибудь это должно было произойти и вот произошло!
Человек, который прежде был поэтом, боготворил, обожал свои чувства, поумнев, забросил их как бесполезный и даже вредный придаток и, сделавшись разумным и изобретательным, стал отливать своих новых богов из железа и стали, став их прислужником и рабом.
Даешь Машину, механизирующую жизнь!
Господа, у вас еще сохранились остатки ума, души и сердца? Отдайте их, поскорее отдайте на съедение прожорливым машинам, разве вы не видите, что они ждут не дождутся? Вы увидите, какие продукты изысканной глупости они вам выдадут на-гора!
Они ненасытны, и, торопясь накормить их, какой еще корм вы можете выдавливать из себя ежедневно, ежечасно, ежеминутно?
Тут поневоле наступит триумф поголовной глупости, а ведь сколько сил, сколько ума было положено, чтобы создать этих чудовищ, которые были задуманы как инструменты, помощники, а вместо этого неизбежно превратились в наших господ и повелителей.
Машина сделана, чтобы действовать, двигаться, а для этого ей необходимо поглощать нашу душу, кромсать, разрывать на куски нашу жизнь. В каком, по-вашему, виде она может вернуть нам жизнь и душу, если она воспроизводит их беспрестанно, тиражирует стократно. Вот они, полюбуйтесь, размножены, клочки и кусочки, все на один пошиб, на одно лицо, глупенькие и безупречно точные, все как на подбор: впору складывать в стопку, глядишь, вырастет пирамида, высокая, до самых звезд. Какое до звезд, господа! Не верьте вы этим россказням. Едва ль доберется до высоты телеграфного столба. Легким дуновением ветерка их сдует и разнесет, как ворох опавших листьев, по улицам, и вот уже новая неприятность, да не изнутри, а снаружи, да такая, что Бог ты мой! Вы посмотрите, вы только посмотрите, сколько коробок, коробочек, ящиков, ящичков повсюду валяется, некуда ступить, некуда ногу поставить, не знаешь, как двинуться дальше. Вот они, продукты нашей души, коробочки нашей жизни!
Что прикажете делать со всем этим добром? Я на месте. Обслуживаю свою машинку, в смысле — верчу ее, чтобы она могла поедать. Душа? Душа мне для этого не нужна. Мне нужна только рука, вернее, не мне, а машинке. А душу, жизнь на съедение машинке, ручку которой я верчу, должны предоставить вы, уважаемые господа. Я же, с вашего позволения, развлекусь, глядя на продукт, который она выдаст. Отличный продукт, обхохочешься, гарантирую.
Мои глаза и уши в силу долгой привычки уже видят и слышат все, что несет в себе это дрожащее, вибрирующее механическое воспроизводство.
Не спорю, с виду все легко и непринужденно. Жми, полетели! Скорость вызывает такое чуткое, трепетное, остро щемящее чувство и уносит с собой все мысли. Давай, мчись вперед! Скорее, чтобы не оставалось времени сосредоточиться на гнетущей тяжести грусти, на растерянности и безнадежно поникшем духе из-за внезапно нахлынувшего чувства стыда, остающегося где-то на дне под спудом. Снаружи — фейерверк искрящихся брызг, нескончаемое сверкание: все искрится, мерцает и исчезает.
Что такое? Да так, ничего, уже все прошло. Похоже, что-то было неладно, ну да ничего, проехали.
Но есть непреходящая пытка. Слышите? Гудит, как шмель, не переставая, то глухо, то сердито, то вдруг взрывается и жужжит, жужжит беспрестанно, откуда-то оттуда, не переставая. Что это? Гул телеграфных столбов? Визг дуги электрического трамвая, скользящей по проводам? Лязганье несметной армады станков, по цепи передающееся от дальних к ближним? Рев автомобильного двигателя? Треск киноаппарата?
Биения сердца не замечаешь, пульса не слышишь — беда, коль услышишь! А вот этот гул, это жужжание — слышишь, и оно отчетливо говорит тебе, что вся эта безумная гонка, это мелькание изображений, возникающих и исчезающих с головокружительной быстротой, — все это неестественно, ненатурально, что за этим скрывается механизм, который, похоже, мчится за нами вдогонку и скрежещет.
Заглохнет ли он когда-нибудь?
Ах, лучше не вслушиваться, иначе ярость будет расти, и долго этой пытки не вынесешь. Рехнешься.
В ничто, все глубже и глубже в ничто следует вслушиваться в потоке бесконечного, неразборчивого гула, который поглощает тебя и от которого все мешается в голове. Ловить миг за мигом летящую смену лиц и историй — и вперед, пока этот гул не стихнет для каждого из нас навсегда.
Из головы не выходит человек, которого я встретил год назад, в вечер своего прибытия в Рим.
Был ноябрь, сырой и промозглый вечер. Я бродил в поисках недорогого пристанища не столько для себя — друг летучих мышей и звезд, я привык проводить ночи под открытым небом, — сколько для своего чемоданчика, в нем был весь мой дом, и я оставил его в вокзальном хранилище. Тогда-то я и наткнулся на своего друга из Сбссари, которого давно потерял из виду, — Симона Пау, человека без предрассудков и большого оригинала.
Выслушав, в каком жалком положении я нахожусь, он предложил мне переночевать в своей гостинице. По дороге я рассказал ему о своих бесчисленных злоключениях и о тех слабых надеждах, которые привели меня в Рим. Время от времени Симон Пау запрокидывал голову, его длинные до плеч волосы были разделены по моде Назарета на прямой пробор, который в действительности был кривым, поскольку волосы зачесывались пальцами. Заложенные неопрятными прядями за уши, они собирались сзади в смешной, жидкий и неровный хвостик. Приостанавливаясь, он выдыхал клубы дыма, слушая мой рассказ с открытым ртом, с мясистыми, вывороченными наружу губами — точь-в-точь античная комическая маска. Мышиные глазки — хитрые и юркие, взгляд бегал из стороны в сторону, словно попал в ловушку его крупного, грубо слепленного лица — лица жестокого и безвредного деревенского мужика. Я думал, он так долго не закрывает рта, потому что собирается посмеяться надо мной, над моими бедами и надеждами. Но вдруг я увидел следующее: он остановился посреди улицы, которую караулили зловещие фонари, и громко в ночной тишине произнес:
— Извини, а откуда мне знать, что гора — это гора, дерево — дерево, а море — море? Гора есть гора потому, что я говорю: «Вон то — гора». Из этого следует, что я и есть гора. Кто мы? Мы то, чем в данную минуту себя ощущаем. Я — гора, я — дерево, я — море, а также звезда, которая о себе ничего не знает.
Я опешил. Но ненадолго. Ибо и во мне сидит вросший корнями в самую глубь моего естества тот же недуг, что и у моего приятеля.
Этот недуг, по-моему, убедительней всего доказывает, что все происходящее происходит потому, что земля создана не столько для людей, сколько для животных. Ибо у животных от природы есть ровно столько, сколько им надо, сколько необходимо, чтобы выжить в условиях, в которые они, сообразно своей разновидности, были помещены; тогда как люди наделены большим: они наделены тягой к излишеству, которая их бесконечно и совершенно зазря терзает; из-за нее они вечно недовольны любыми условиями жизни и постоянно испытывают чувство неуверенности, тревожатся о своей судьбе. Необъяснимая тяга к излишествам, создающая фиктивный, выдуманный мир, имеющий смысл и значение только для людей, которые, не удовлетворенные этим миром, без конца, без устали, не зная покоя и отдыха, вечно меняют, переделывают его, как игрушку, выдуманную с целью объяснить (и тем самым исчерпать) деятельность, у которой нет ни цели, ни оснований, и это лишь усугубляет их мучения, все больше отдаляя от законов, которые природа создала для жизни на земле и которым остаются послушны только звери.