Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настает очередь молодой женщины. На ее лице отчетливо читаются ужасы, пережитые ею за последние месяцы, недели, часы.
– Quelque chose à dire? – спрашивает палач, наклоняясь к ней. Его взгляд скользит по ее платью, по крови, проступившей сквозь тонкую материю. Палач морщится, и женщина не может понять, что именно вызывает у него отвращение: кровь или узор на ткани.
Осужденная молчит. Хотя губы ее приоткрыты, с них не слетает ни слова. Ей нечего сказать, думает она и поворачивает голову к солнцу, чувствуя на лице его тепло.
Палач фыркает и завязывает ей глаза тряпкой. Затем ее тоже пристегивают к скамье ремнями, которые больно врезаются ей в грудь. Женщина пытается уловить бешеный стук своего сердца, колотящегося о доску, но не слышит его. Зато ощущает прикосновение к передней поверхности бедра какого‑то небольшого предмета. В кармане юбки лежит письмо от него, до сих пор не распечатанное. До сих пор не прочитанное. Когда скамья приводится в горизонтальное положение, письмо выпадает из кармана на помост. До слуха женщины доносится слабый, но безошибочно узнаваемый шелест бумаги.
Бумаги.
На ее шею опускается доска с лунообразной выемкой, скрипит перчатка палача, держащего declic. Толпа смолкает, дружно затаив дыхание, и застывает в неподвижной тишине, охваченная трепетом перед незримой пропастью между жизнью и смертью.
Внезапно воздух разрывает крик. Шквал слов. Знакомый голос:
– НЕТ! СТОЙТЕ! ARRÊTEZ! [11] Ее нет в бумаге!
Ничего подобного, думает женщина, ибо трудно припомнить время, когда бы ее не было в той бумаге, на той бумаге. Ведь она бесчисленное количество раз была запечатлена там, навечно став частью этих узоров. И даже сейчас они, эти узоры, покрывают почти всё ее тело.
Она помнит, что ощущала себя в той круглой комнате как пленница изысканно отделанной внутри шкатулки. Да, быть может, кто‑то и назовет те обои красивыми, но от их пестроты рябит в глазах. Там не хватает воздуха, и каждый дюйм пространства заполняют повторяющиеся сценки. Мелкие пурпурные фигурки, пейзажи, фрагменты флоры и фауны. Незаживающие раны прежних времен. От них никуда не деться. Никуда.
И в драгоценный, бесконечно краткий миг перед окончательным освобождением эти чередующиеся сценки одна за другой стремительно проносятся в ее голове.
Часть I
Памятники юга Франции
Марсель, октябрь 1788 года
Софи
– Софи, если ты и впрямь хочешь быть такой же хорошей рисовальщицей, как па, тебе нужно не только наблюдать, но и рисовать.
Я хмурюсь. Мои наброски, забытые, давно лежат у меня на коленях, и сестра это заметила. От работы меня отвлекли богатые гости города. Я смотрела, как они сходят на берег со шлюпок и парусных судов, а за ними, сгибаясь под тяжестью багажа, плетутся слуги, схожие с навьюченными ослами.
– Папа всегда говорит, что наблюдение – это две трети мастерства, – отвечаю я.
Лара мягко, но решительно возражает:
– Тебе бы подтянуть оставшуюся треть.
Я смотрю на ее светлые волосы, которые щекочут ей щеки, когда она склоняется над своим наброском, и думаю о том, насколько мы разные. Лара вылитая мать, я же – вся в нашего отца. Она белокурая и изящная, я – смуглая и высокая. И по характеру мы полные противоположности: Лара кроткая, совсем как папа. А у меня материн вспыльчивый нрав.
Взяв принадлежности для рисования, мы явились в гавань, где я пыталась запечатлеть образы рыбаков, пока Лара зарисовывала утренний улов: крабов, кальмаров, скользкие ленты попавших в сети водорослей. У нас с сестрой всегда так: Лара рисует животных, которых очень любит, а я сосредоточиваюсь на прохожих. Мы надеемся, что скоро начнем помогать отцу и будем создавать эскизы для его статуэток и барельефов, орнаментов и греческих голов, которые он вырезает из необработанных кусков дикого камня. Нам отчаянно хочется увидеть, как талант Лары к изображению зверей и мой – к созданию человеческих фигур – объединятся в законченном произведении, изделии, ради которого кто‑то охотно расстанется со своими деньгами. Но всякий раз, когда мы садимся рисовать, что‑нибудь обязательно отвлекает меня, и не успеваю я глазом моргнуть, как настает время уходить, и тут оказывается, что у Лары уже целый ворох набросков, а у меня ни одного.
Мама, разумеется, понятия не имеет, что мы сейчас здесь. Она бы, наверное, рвала и метала, если бы знала, что мы в порту, хотя Ларе уже шестнадцать, а мне пятнадцать. «Это слишком опасно», – брюзжит наша родительница. Одному Богу известно, каких бед она ожидает. Но мы еще до рассвета тайком оделись и сложили в сумки запас бумаги и угольных карандашей. Пока в старинном квартале было еще тихо, мы выбрались из дома и на цыпочках прокрались под вырезанной над входом большой надписью «Л. ТИБО. КАМЕНОТЕС».
Задерживаться надолго нам нельзя. Как и в тех случаях, когда мы отправляемся на городскую окраину, к зеленым бульварам, где Лара рисует гекконов. Или на высокий обрыв, где полосатые красные утесы встречаются с ярко-синим небом и еще более ярким пенным морем. Мы тщательно рассчитываем время прогулок, чтобы вернуться домой прежде, чем мама хватится нас и начнет сердиться.
На пристани какой‑то débardeur [12] сплевывает на мостовую темный комок мокроты и изрыгает проклятье. Он похож на ветхую, изношенную тряпку; он только что перетаскивал с баржи мешки с углем, и угольная пыль глубоко въелась в морщины на его лице. Позади него в карету с монограммой подсаживают дородного gentilhomme [13], прижимающего к носу платок. Неподалеку валяется истощенная старуха, кое‑как закутанная в мешковину, с обнаженными ниже колен ногами. Должно быть, она явилась сюда просить милостыню, ее тщедушное тело состоит из одних костей, обтянутых кожей. Когда я снова опускаю взгляд себе на колени, то вижу, что слишком крепко сжала в пальцах угольный карандаш и тот раскрошился на бумагу, теперь выпачканную угольной пылью, совсем как кожа того débardeur.
Лара видит мою мину, и лицо ее омрачается. Она подмечает и остальное.
– Я всерьез рассчитываю, что па скоро разрешит нам помогать с выполнением одного из заказов, – с напускным оживлением сообщает она. – Вчера к нему обратились из Ле-Рука-Блан. – Она внимательно смотрит на меня, прикрывая ладонью от солнца широко распахнутые глаза.
Ле-Рука-Блан – один из богатейших районов города, с его огромными зеркалами, погребами, набитыми снедью, и цветниками, откуда открывается вид на море; скала, по которой он назван, такая же белая и чистая, как руки живущих там людей.