Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незнакомец не стал с нею спорить и произнес очень громко, перекрывая грохот автобуса:
– Остракова, я привез вам привет из Москвы от вашей дочери Александры, а также от некоторых официальных служб! Я хочу поговорить с вами! Не садитесь в этот автобус!
Автобус остановился. Кондуктор знал Остракову и уже протянул руку, чтобы взять сумку. В эту минуту мужчина, понизив голос, добавил страшную фразу:
– У Александры серьезные затруднения, ей необходима помощь матери!
Кондуктор уже вовсю поторапливал Остракову. Деланно грубоватым тоном, каким обычно шутят подобные люди, он окликнул ее:
– Да ну же, мамочка! Слишком жарко сейчас заниматься любовью! Давайте вашу сумку и поехали!
В автобусе засмеялись; кто-то возмутился: старая женщина, а заставляет себя ждать! Незнакомец неуклюже скользнул пальцами по ее локтю, словно неловкий поклонник, пытающийся расстегнуть пуговицы. Она рванулась в сторону. Попыталась что-то сказать кондуктору и не смогла: открыла рот, а говорить разучилась. Сумела лишь покачать головой. Кондуктор снова крикнул, чтоб она садилась, потом всплеснул руками и недоуменно пожал плечами. Посыпались оскорбления: старуха, а среди дня уже пьяная! Но Остракова не двинулась с места – она провожала глазами автобус, пока он не исчез, в надежде, что в глазах прояснится и сердце прекратит свой бешеный галоп. «Теперь неплохо бы воды, – подумала она. – От сильных защититься я могу. Избави меня, Господи, от слабых».
Заметно прихрамывая, она проследовала в кафе за неизвестным. Ровно двадцать пять лет назад в концентрационном лагере Остракова в трех местах сломала ногу во время обвала в шахте. И сейчас, 4 августа – эта дата запомнилась ей навсегда, – она снова почувствовала себя покалеченной.
Кафе оказалось последним на этой улице – если не во всем Париже, – где не было музыкального автомата и неонового освещения, зато оно работало в августе, и от зари до поздней ночи там грохотали, мигая огоньками, игровые автоматы. А в остальном здесь стоял обычный для позднего утра гомон – о политике, о лошадях и обо всем, о чем говорят парижане; было тут и неизменное трио проституток, и хмурый молодой официант в засаленной рубашке, который провел Остракову и незнакомца к столику в углу, на котором стояла захватанная табличка с изображением бутылки «Кампари» и словом «занято». Последовало нечто смехотворно банальное. Мужчина заказал два кофе, а официант возразил, что в полдень не держат заказанным лучший в заведении столик ради двух чашек кофе – патрону надо ведь платить арендную плату, месье! Поскольку ее спутник явно не понял потока слов, Остраковой пришлось перевести. Кавалер вспыхнул и заказал два омлета с ветчиной и жареным картофелем, а также два эльзасских пива – все это, не спросив Остракову. Затем он пошел в мужскую уборную поднабраться храбрости, будучи, видимо, уверен, что Остракова не сбежит, и, когда вернулся, лицо у него уже было сухое, а рыжие волосы причесаны, но пахло от него – теперь, когда они были в помещении, – как, по воспоминаниям Остраковой, пахнет в московском метро, и в московских трамваях, и в кабинетах московских следователей. Его скорое возвращение из мужской уборной к их столику убедило ее больше, чем все им сказанное, в том, чего она уже начала опасаться. Он был одним из них. Известная развязность, намеренная грубость выражений, многозначительность, с какой он положил локти на стол и как бы нехотя взял из корзиночки кусок хлеба, точно макал перо в чернильницу, – все это воскресило в памяти самое худшее о тех днях, когда она отщепенкой жила в Москве под гнетом местной злокозненной бюрократии.
– Значит, так, – произнес он, прожевывая хлеб.
Такими ручищами он мог бы в одну секунду раскрошить весь кусок, однако предпочел по-дамски изящно отщипывать кусочки, словно именно так и принято. Он жевал, и брови у него лезли кверху – вид стал такой, будто ему жаль себя: ну, что я здесь делаю, в незнакомой стране.
– Здесь знают, что вы вели аморальный образ жизни в России? – наконец спросил он. – Правда, в таком городе, где полно проституток, это не имеет значения?
Ответ готов был сорваться у нее с языка: «Моя жизнь в России не была аморальной. Это ваша система аморальна».
Но Остракова уже поклялась себе, что будет сдерживать и свой горячий нрав, и свой язык, и сейчас, держа руку под столом, крепко защемила сквозь рукав кожу с обратной стороны, как делала сотню раз прежде, в давние времена, когда допросы являлись частью ее повседневной жизни: «Как давно вы получали известие от этого предателя – вашего мужа Остракова?», «Назовите имена всех, с кем вы общались последние три месяца!». Вместе с горьким опытом эти допросы научили Остракову и еще кое-чему. И сейчас какая-то частичка ее воскрешала заученное, жизненно важное, то есть: никогда не отвечать грубостью на грубость, никогда не поддаваться на провокации, никогда не пытаться сравнять счет, никогда не острить, не держаться высокомерно и не показывать своего интеллекта, никогда не поддаваться ярости, или отчаянию, или внезапно вспыхнувшей надежде. На тупость отвечать тупостью, на банальность банальностью. И только глубоко-глубоко в себе хранить две тайны, которые и позволяют вынести все унижения: ненависть к ним и веру в то, что в один прекрасный день капли источат камень и каким-то чудом – вопреки самим бюрократам – их слоновые процедуры приведут к долгожданной свободе, в которой ей теперь отказывают.
Незнакомец вынул блокнот. В Москве он достал бы дело Остраковой, а здесь, в парижском кафе, всего лишь черную кожаную записную книжку, вещицу, обладать которой любой московский чиновник был бы рад до смерти.
Дело или записная книжка – не важно, преамбула оказалась все та же.
– Вы – Мария Андреевна Рогова, родившаяся в Ленинграде восьмого мая тысяча девятьсот двадцать седьмого года, – повторил он. – Первого сентября тысяча девятьсот сорок восьмого года, в возрасте двадцати одного года, вы вышли замуж за предателя Игоря Остракова, капитана пехоты Красной Армии, эстонца по материнской линии. В тысяча девятьсот пятидесятом году вышеназванный Остраков, квартировавший в Восточном Берлине, предательски дезертировал в фашистскую Германию при помощи реакционных эстонских эмигрантов, а вас оставил в Москве. Он поселился в Париже, где со временем получил гражданство и где продолжал поддерживать контакт с антисоветскими элементами. К моменту его дезертирства у вас от него не было детей. И вы не были беременны. Так?
– Так, – согласилась она.
В Москве она сказала бы: «Правильно, товарищ капитан» или «Правильно, товарищ следователь», но в этом шумном французском кафе подобная формальность была ни к чему. Зажатое место на руке уже онемело. Она разжала пальцы, на минуту позволив крови свободно циркулировать, и ухватила себя в другом месте.
– За пособничество Остракову в побеге вас приговорили к пяти годам концентрационного лагеря, но выпустили по амнистии, последовавшей за смертью Сталина в марте пятьдесят третьего года. Так?
– Так.
– По возвращении в Москву, невзирая на ничтожно малую вероятность того, что ваша просьба будет удовлетворена, вы попросили выдать вам заграничный паспорт, чтобы воссоединиться с мужем, проживавшим во Франции. Так?