Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, что может нарушить этот мир, появление новых призраков, призраков изуверства, и нелюбовь Марриета к французским и испанским колонизаторам – нелюбовь английского политика и изобретателя к тем, кто опирается на свои традиции и слишком доверяет своим языковым привычкам: если ведьма, значит, преступница. Потом эту же нелюбовь подхватили и многие писатели ХХ века: Марриета очень любили Джозеф Конрад и особенно Эрнест Хемингуэй, который в романе «По ком звонит колокол» (1940), где подрывник, как будто списанный с Кокрейна или Марриета времен операции на Баскском рейде, изображает нравственное преимущество республиканцев, далеко не безгрешных и иногда непростительно жестоких, над франкистами так же, как Марриет – преимущество англичан над колонизаторами континента.
Роман иллюстрирует одно из популярных положений в современной экономической теории, теорему Коуза и Стиглера, согласно которой уменьшение транзакционных издержек делает экономическую систему более устойчивой: например, безупречная работа транспорта способствует развитию всей экономики. На этой теореме построена, в частности, современная урбанистика, создание комфортной деловой среды. Но Марриет смотрит глубже, чем институциональные экономисты ХХ века: он показывает, что снижать издержки на суше и на море нужно по-разному. На суше надо справляться с суевериями, такими как любовь к роскоши, которые и ведут к воровству, пожарам и убийствам, тогда как на море надо прежде всего уметь спасать корабли, а для этого вести морскую хронику, помнить историю каждого корабля, в том числе имена тех убитых, призраки которых и делают корабль проклятым. Иначе говоря, безупречная работа системы должна быть дополнена вниманием к жертвам прежней системы, своего рода «новой этикой», которая и позволяет капитану примириться с зачинщиком бунта, хотя вроде бы «исправить» ничего уже нельзя.
Вообще, связь маринистики с развитием религиозного осознания милости восходит еще к Античности. Так, поэт Диагор Родосский, когда ему говорили, что множество посвятительных картин в храмах о спасении на водах (это были вотивные картины, что-то среднее между мексиканскими ретаблос и живописью Айвазовского, наглядно доказывавшие могущество Посейдона как спасителя) свидетельствуют о реальности богов, отвечал, что мы просто не имеем ни картин, ни каких-либо еще свидетельств от тех, кто молились богам не менее истово, но утонули, а значит, богов нет. Хотя Диагор был атеистом в свое время, христиане признали в нем «своего», ведь он действительно оспорил суеверие, в котором спасение на море отождествляется с материальной роскошью.
Настоящее спасение на море – это совсем другое, это умение в последний момент простить обидчика. Доказательство бытия Божия не в том, что кому-то помогла молитва у святыни, а в том, что сама святыня появилась, была доставлена вопреки всем обстоятельствам – как клятва, как залог готовности и к гибели, и к спасению. Где появляется готовность простить при свидетелях, где сын жертвует всем ради спасения отца, там только Бог принимает жертву и спасает человека от него самого, от бесовских призраков и самообмана. Будем думать именно об этом при чтении романа, который хотя и не принято относить к «вечным» произведениям литературы, прошел с этой милостивой вечностью совсем рядом.
Александр Марков,
профессор РГГУ
В половине XVII столетия на окраине небольшого, но укрепленного городка Терноз, лежащего на правом берегу Шельды, почти напротив острова Вальхерен, виднелся несколько выдвинувшийся вперед, по сравнению с другими домами, еще более скромными, небольшой, но весьма опрятный домик, построенный во вкусе того времени. Передний фасад его был окрашен в густо-оранжевый цвет, а оконные рамы и ставни были ярко-зеленые. До высоты приблизительно трех футов от земли стены его были облицованы белыми и синими кафелями, расположенными в виде шахматной доски. К дому прилегал небольшой садик, обнесенный низенькой живой изгородью и окруженный глубокой, наполненной водою канавой, настолько широкой, что через нее нелегко было перескочить. Через эту канаву, как раз против входной двери дома, был перекинут узенький железный мостик с вычурными железными перилами для большей безопасности посетителей. Но в последнее время яркие краски на доме потускнели; несомненные признаки упадка сказывались в оконных рамах, дверных косяках и других деревянных частях строения; синие и белые кафели во многих местах вывалились и не были заменены новыми. Что когда-то домик этот был устроен и содержан с величайшей заботливостью, было так же ясно, как и то, что теперь он был заброшен и запущен.
Внутреннее помещение дома как в нижнем, так и в верхнем этаже состояло из двух больших комнат на лицо и двух, более тесных, выходящих во двор. Передние комнаты могли быть названы большими лишь по сравнению с двумя задними, так как и они имели всего только по одному окну. Верхний этаж, по обыкновению, был приспособлен для спален, в нижнем же этаже обе маленькие комнаты были теперь превращены одна – в прачечную, а другая – в кладовую, тогда как одна из передних комнат представляла кухню и была украшена большими полками, на которых ярко начищенная медная кухонная посуда горела, как жар. Кухня была чрезвычайно опрятна и красива, хотя обстановка ее могла быть названа скорее бедной; даже белый пол в ней был так чист и так гладок, что в него можно было глядеться, как в зеркало. Массивный деревянный стол и два стула с деревянными сиденьями да еще маленькая мягкая кушетка, очевидно, принесенная сюда сверху, из одной из спален, составляли всю меблировку этой комнаты. Другая большая комната была обставлена как гостиная, но какого рода была эта обстановка, теперь никто не мог сказать, так как ничей глаз не проникал в эту комнату вот уже почти семнадцать лет: все эти года комната оставалась запертой и недоступной даже для обитателей этого дома.
В кухне находились два лица; одно из них была женщина на вид лет сорока, измученная и исстрадавшаяся, со следами несомненной красоты в тонких, изящных чертах ее лица и больших темных глазах. Но черты эти вытянулись, исхудали, а тело стало как бы прозрачным и бескровным; лоб ее, когда она задумывалась, покрывался глубокими морщинами, а глаза иногда вспыхивали таким странным огнем, что у вас невольно являлась мысль о безумии этой женщины. По-видимому, здесь было какое-то глубокое, неизлечимое, давнишнее горе, с которым она никогда не расставалась; какое-то хроническое удрученное состояние, от которого ее могла избавить только одна смерть. Она носила на голове вдовий чепец, как это было тогда в обычае, и была одета весьма тщательно, опрятно и аккуратно, хотя все, что было на ней, было далеко не ново и сильно поношено. Она сидела на кушетке, как видно, принесенной сюда ввиду ее болезненного состояния.
Другое лицо сидело на краю большого стола, стоявшего посреди комнаты. Это был полный, здоровый, цветущего вида юноша, лет девятнадцати или двадцати. Черты его лица были правильны, красивы и полны отваги и энергии, а вся фигура дышала силой и мощью, весьма недюжинной. Глаза его смотрели смело и уверенно, и когда вы глядели на него, как он, сидя на столе, по-детски болтал ногами в воздухе, беззаботно насвистывая какой-то избитый мотив, у вас невольно являлось представление, что это бесстрашный, смелый и отчаянный юноша, которого трудно чем-либо запугать или заставить отказаться от раз принятого решения.