Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Краем уха я слышал, что он повздорил с обкомовской шишкой, а тот, якобы, только и ждал повода – давно хотел своего родственника пристроить, ну или кого там ещё. И тут папа со своими непоколебимыми принципами исполнил арию грозного разоблачителя. Это он матери рассказывал.
Правда я сильно сомневаюсь, что так оно всё и было. Принципов, тем более непоколебимых, у бати отродясь не было. Откуда бы им теперь взяться?
Да и грозным отец бывает только дома – демонстрирует нам (мне, в особенности) крепкий мужской характер, чтоб не забывали, чей хлеб едим. Ну а с шишками и вообще всякими полезными людьми он – сама учтивость.
И этого обкомовского разве что не облизывал, когда тот приходил к нам в гости в прошлом году. Поил, кормил, расшаркивался. Меня ему показывал, как выставочный экспонат. Мол, вот мой сын, отличник, на золотую медаль идёт, активист, комсорг, спортсмен, везде первый, везде лучший, ну и так далее.
Оба, пьяные в доску, трепали меня за плечи, за вихры, хлопали по спине, сто раз спрашивали одно и то же. Сами наливались коньяком, толкая даже не тосты, а лозунги. А я чувствовал себя идиотом. Хотел уйти – отец не позволял. Стоило приподняться – тут же хрипло рявкал: «Сядь!». Правда, потом, чуть позже, сам же и прогнал.
Когда наутро я буркнул отцу, что нечего меня вот так позорить, нарвался на отповедь, суть которой – если отбросить пафос – в том, что перед правильными лицами и прогнуться не грех, а очень даже польза. Для будущего. Для светлого, партийного будущего, где будет свой кабинет, личный водитель и прочие дефицитные прелести.
По поводу этого будущего отец мне с детства мозг выкручивает: учись, добивайся, участвуй, побеждай, будь для всех примером. И я, сколько себя помню, как заводной… Достало! Как же хочется порой послать всё к чертям. Но, будем честны, к хорошему привыкаешь быстро и вкалывать у станка за жалкие полторы сотни я как-то совсем не готов. Поэтому учусь, добиваюсь, участвую и далее по списку…
Интересно, что он будет петь про будущее в том улусе, куда нас, по его милости, сослали? Нет, официально вроде как повысили – был вторым секретарём горкома, станет первым. Только вторым он был тут, в миллионнике, а первым будет там. В чёртовой глуши.
Перед нами отец хотя бы не ломает комедию, только обреченно разводит руками, мол, ничего не попишешь, судьба такая несправедливая. И теперь чей-то родственник сидит в тёпленьком отцовском кресле или вальяжно разгуливает по широким коридорам новосибирского горкома, а мы всей семьей пакуем чемоданы.
Ну почему, если уж на то пошло, всё это не случилось через год? Я бы хоть нормальную школу успел окончить, поступил бы в институт...
Однако как бы меня ни воротило при мысли о скором переезде, я всё же понимал, что от отца тут мало что зависело. А точнее – вообще ничего. Зато Надя, вернувшись из Артека, устроила дома концерт по полной программе. Пустила в ход всё, что можно: и слёзы, и крики, и шантаж.
– Никуда не поеду! Лучше умру! Вот увидите!
Отец всегда питал к Наде слабость, прощал ей всё, потакал любым капризам. Меня бы, например, за такой ультиматум он, не раздумывая, взгрел от души, а её утешал, уговаривал, сулил какие-то подарки. Только Надька всё равно выла белугой:
– Как вы не понимаете? Мне нельзя уезжать!
«Нельзя уезжать» жил в соседнем дворе и учился с ней на параллели, в девятом «Б». То ли Павлик, то ли Петя. И для Нади жизнь без него – вообще не жизнь. Дура.
Надя носилась по квартире как одержимая, хлопала дверями, пинала упакованные коробки, не давала матери укладывать свои вещи, вырывала тряпьё из рук с дикими воплями: «Не дам! Никуда не поеду!».
Потом хватала отца за рукав и страстно молила: «Папочка, миленький, ну сделай же что-нибудь!».
Отец на её истерику лишь виновато вздыхал и беспомощно покряхтывал.
Надя, осознав наконец, что на этот раз её «хочу» утратило волшебную силу, умчалась в свою комнату, повалилась на кровать, истошно воя на весь дом.
Отец окончательно раскис, извлёк откуда-то непочатый коньяк, ну и почал. Хлопнул рюмку, другую, пошёл гулять по квартире, с тоской глядя на стены – прощался.
Потом завалился к Наде в комнату, минут пять что-то бубнил, но она по-прежнему только ревела в ответ.
Мама тоже всплакнула. Потом ее озарило:
– Вань, может, Толстуновым позвоним? У них связи в Москве…
Отец только отмахнулся и прошлёпал на кухню за очередной стопкой.
***
– Нашла из-за кого помирать, – фыркнул я, глядя как сестра уливается слезами над тетрадкой, которую тут же судорожно захлопнула, стоило мне войти к ней в комнату.
Как будто мне интересны её глупости: П. сегодня не пришёл в школу, хочу умереть… или: П. на меня посмотрел! Не знаю, как я не умерла…
И всё в таком духе. Это я искал миллиметровку на черчение, ну и наткнулся. Заглянул, бегло пробежал глазами наобум несколько строк и дальше стал искать миллиметровку.
– Да что ты понимаешь? – вскинулась она. – Чурбан бесчувственный!
– Да уж побольше некоторых понимаю. У тебя еще сто таких Пэ будет…
Надя вдруг перестала подвывать, подняла красное, зарёванное лицо и выкатила глаза.
– Ты что, читал мой дневник? – страшно прошипела она.
– Пфф. Больно надо. Тоже мне книга для чтения.
– Читал!
– Да просто заглянул случайно, нечего там читать.
– Ах ты, гад! Ненавижу тебя! Убью!
И в меня полетел пенал – к счастью, мимо.
– Видишь – и реветь сразу перестала.
– Сволочь! Я всё папе расскажу!
– Беги рассказывай. Тебя, вообще-то, мама зовёт, истеричка, – бросил я и вышел, пока она не зарядила в меня чем-нибудь поувесистее.
Неделя перед отъездом из Новосибирска напоминала предсмертную агонию. Девочки в классе чуть ли не рыдали, прощаясь. Точно на войну провожали. Не забывай, пиши, встретимся следующим летом…
Учителя (особенно историк, наш классрук) тоже сокрушались, мол, последний класс – самый важный. Да кто ж спорит…