Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если курить редко и только хорошие сорта, вовремя возникшая папироса всегда поможет в трудный час найти ответ или, по крайней мере, точно сформулировать вопрос. К сожалению, ни первый «Эверест», ни прикуренный следом второй, ясности в мое положение не внесли. Слабым сизым завитком расплывалась версия путаницы в документах и удивительного совпадения обстоятельств — маловероятного стечения времени, места, человека и события. Тогда я уже знал, что порой так случается.
«Как с отличием окончившего школу, зачислить на подготовительное отделение Медицинского университета, с предоставлением стипендии и места в общежитии», — глядя куда-то в сторону, когда-то объявил директор школы, которая отнюдь не считалась элитарным учебным заведением. Назвать мой аттестат отличным было так же справедливо, как окрестить советского писателя Алексея Толстого зеркалом русской революции. То есть — похоже, конечно, но в целом неточно.
В университете я встретил того, кто изменил мои представления о мире, природе и человеке. Профессор Александр Романович Краснов, читавший курс электрохимии мозга, легкой рукой открыл передо мной врата храма науки и стал моим научным руководителем.
Молодым хирургом Краснов был призван на русско-японскую войну, взят в плен, но быстро обрел свободу после того, как избавил от мигрени знаменитого генерала Мисимо Руки. Вернувшись домой и столкнувшись с неприязнью соотечественников, Александр Романович долгое время работал в домашней лаборатории. В зенит звезда ученого взошла перед первой войной, когда была напечатана его монография «Мир вероятностных видений». Студенты окрестили Краснова нежным именем «Тремор» за употребление словесного оборота «тремор души моей». Тремор неплохо играл на рояле, увлекался классической музыкой, был неистовым библиофилом и обладал тонким литературным вкусом. Но все же, главной страстью Александра Романовича всегда оставалась наука. Свободное от преподавания время Тремор отдавал поиску новых способов передачи информации без помощи слов.
Опыты, в которых нередко участвовал и я, были чрезвычайно увлекательными. Например, группа из нескольких человек укладывалась на ковер. Выключался свет, задергивались шторы, и в полумраке каждый пытался самым подробным образом вспомнить все, что происходило за последнюю неделю. Данные заносились в общий журнал. В результате, иногда человек вспоминал события, происходившие не с ним, а с лежащим рядом соседом, или не происходившие вовсе. Такие сеансы обыкновенно сопровождались музыкой: виолончелями и скрипками приглашенного квартета, прелюдиями профессорского рояля или записями граммофона. В другой раз мы должны были разъехаться по разным адресам, и точно в девять вечера синхронно выполнить комплекс гимнастических упражнений Мюллера. Однажды, одновременно с гимнастикой потребовалось петь любимую профессором «Дубинушку». Сам Тремор в это время пунктуально включил в своем кабинете пластинку с записью Шаляпина.
Потом профессор исчез. Ходили слухи, что кто-то видел как багровеющим апрельским утром Александра Романовича в пальто, накинутом на пижаму, вывели из его дома по Варсонофьевскому переулку, и находились утверждавшие, что в тот же день профессора расстреляли как врага народа. Другие утверждали, что Тремор жив, но получил большой срок и теперь работает в секретном учреждении. Во всяком случае, больше его никто не видел. Я часто вспоминал своего научного руководителя колдующим над микрофонами и таблицами в лаборатории, степенно восходящим по мраморным ступеням учебного корпуса или запросто угощавшим меня чаем в преподавательском буфете.
Тем временем в мою жизнь снова явились удивительные события. Теперь уже я сам, только изнутри, толкнул тяжелую дверь храма науки, за которой заседала комиссия по распределению. Запрос на место провизора для посольской аптеки в Бомбее оказался единственным и на мое имя. Остальных выпускников стезя анестезии увела в Поволжье и Казахстан. Я не успел изумиться новому повороту судьбы, как пересек Центральный Китай и благополучно добрался до Индии.
Круг моих обязанностей в торгпредстве ограничился прививанием прибывающих и санитарным контролем в порту.
Эта синекура отнимала не более двух часов в день, и поначалу я не находил себе места. Однако, обнаружив на чердаке обширную библиотеку, принадлежавшую ранее исследователю Индии мещанину Серафиму Гренкину, я стал проводить все свободное время среди книг.
В то время все часто менялось — одни книги объявляли важными, другие сжигались. Я никогда не понимал, что именно в данный момент подлежит уничтожению — и торопился читать все подряд. Тем более что разобраться среди множества стеллажей было непросто.
Со времен Гренкина библиотека постоянно пополнялась, но ее содержимое не было систематизировано. Медицинские труды знаменитого Ван Дер Эра, напечатанные в конце XVIII века, стояли рядом с подшивкой журнала «Бастурма» и разрозненными томами сочинений Боборыкина. В пределах одного и того же стеллажа хранились модные, но сомнительные произведения господина Фрау, брошюры его ученика и ниспровергателя доктора Нахтштерна «Миф и фимиам», изданные одной книгой «Протоколы сиамских близнецов» и «Рассказ о неуравновешенном», грамматика цыганского языка 1938 года, набор копеечных книжечек с приключениями сыщика Игната Пинкодера, чешский комикс «Краля при дворе Зеленых гор», подарочный вариант «Слова о пауке Игоре» с великолепными акватинтами неизвестного художника, современная методичка «Огненная гигиена сталевара» и белорусский перевод древних трудов Аль-Бируни. Полное собрание материалов Вселенских соборов, дополненное и расширенное бесконечной перепиской Оригена ибн Флавия с делегатами Никейских конференций, разбрелось по стеллажам, словно пыталось спрятать свое двадцатитомное тело от костра просвещения.
Карты, справочники и атласы на русском, немецком, испанском и английском языках были перемешаны с лекциями доктора Шильдера и потрепанными подписками «Лекарственного Пузырька» за 1893 год. На одной полке соседствовали «Вопросы словоглотания» с профилем вождя Приживальского в венчике из соколиных перьев, «Жизнь и альтернатива» Розенберга, а также книга поучений раввина Шекельгрубера «Моя Борода», запрещенная как в Германии, так и в СССР. Шеренгами выстроились поэтические сборники, черно-белые комиксы, научные монографии, альбомы репродукций Парижского Салона, альманахи Британского и Стокгольмского Географических Обществ, а также подшивки многочисленных газет.
К счастью, немалую часть библиотеки составляли труды по медицине, в чтение которых я погрузился в первую очередь, обнаружив и упомянутую выше монографию своего научного руководи теля. Продвигаясь вглубь книжных кварталов, ежедневно вываливая в память тысячи строчек, я не задумывался тогда об опасности, которую влечет за собой любое неумеренное потребление, и теперь понимаю меньше половины того, что знаю, и знаю намного больше, чем помню.
Я бы совсем закопался в книгах, но тут появился Левон Сурьяниан — пятидесятилетний француз армянского происхождения, владелец небольшой гостиницы недалеко от порта. Левон оказался приятным и образованным собеседником, а его финансовый гений порождал невероятные проекты, неизменно приносящие прибыль. Юность моего друга совпала с пиком кобальтовой лихорадки, он провел три года на Желтых Песках и был среди тех восьмисот добровольцев, которые видели загадочное «Тяжелое Облако». Левон играл в карты на пляжах Рицы, под видом канареек продавал в Кушке крашеных анилином воробьев, участвовал в сомнительных операциях Азиатского Общества «Нормандия» и читал в Сан-Диего пронзительные лекции о вреде алкоголизма. Всегда выглядевший безукоризненно, Сурьяниан был для меня образцом джентльмена, а его нелюбовь ко всему английскому только дополняла этот образ. Следует добавить, что тогда мало у кого в Индии вызывали симпатию подданные Ее Величества. Левон часто обсуждал со мной события в Пенджабе и Калькутте, желая индусам скорейшего обретения независимости. Мы подолгу засиживались в плетеных креслах на террасе гостиницы, играя в шахматы, глядя на звезды над портом и дегустируя сложные коктейли, искусству составления которых Левон посвятил немалую часть своей жизни.