Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще у меня в голове засело много всякой ерунды: я помню, как к нёбу прилипло несколько овсяных хлопьев, помню, как однажды плохо прополоскала рот и полдня не могла избавиться от привкуса зубной пасты.
В памяти прочно сидит утренний запах только что сваренного кофе, он смешивается с запахом жареной ветчины и с выкриками разносчиков газет.
Но больше всего места в моей памяти занимают слова. Вокруг миллионы слов, и все, кого я знаю, пользуются ими легко, даже не задумываясь.
Ведущие телемагазина: «Купите две наших чудо-швабры и получите третью в подарок. Спешите. Предложение ограничено!»
Почтальон — маме: «Доброе утро, миссис Брукс. Как дочка? Растет?».
Церковный хор: «Аллилуйя, аллилуйя, аминь!» Продавщица в супермаркете: «Спасибо за покупку! Приходите к нам еще».
Любой может сказать все словами. Любой, но не я. Уверена, большинство людей даже не понимают, какая сила таится в словах. А я понимаю.
Мыслям нужны слова. Словам нужен голос.
Мне нравится, как пахнет мамин шампунь.
Мне нравится прикасаться к папиной небритой щеке.
Но я не могу им об этом сказать.
Я не сразу поняла, что отличаюсь от других. Я быстро соображаю, легко запоминаю любую мелочь, так почему же у меня не получается делать, что делают все? Это было странно. Конечно, я злилась.
Однажды — мне еще года не было — папа принес белого игрушечного котенка, мягкого и пушистого, как раз для неуклюжих детских пальчиков. Я сидела, надежно пристегнутая в детском кресле-качалке, и рассматривала свой мир: зеленый ковер и такой же зеленый диван. Мама вложила мне в руки котенка. Я разулыбалась.
— Ой, какого тебе папочка принес шкодика, — тоненько засюсюкала мама. Взрослые часто так разговаривают с детьми.
«Что еще за шкодик?» — подумала я. Тут, бывает, не сразу сообразишь, что обычное слово значит, а они еще выдумывают всякое…
Мне нравилось держать котика: мех оказался прохладным, гладким, приятным на ощупь. Потом я уронила игрушку на пол. Папа снова вложил ее мне в руки. Я изо всех сил старалась удержать котика, но ничего не вышло: игрушка упала. Я заревела от обиды.
— Ну, попробуй еще раз! — Помню, папа меня успокаивает, а у самого голос такой расстроенный. — Давай еще разок, все получится.
Снова и снова он вкладывал мне в руки игрушку, но я никак не могла ее удержать, роняла на зеленый ковер.
А сколько раз на этот ковер падала я сама! Хорошо его помню: он был довольно страшненький, особенно вблизи — наверное, ворс на нем вытерся еще до моего рождения. Упав, я не могла подняться или перевернуться, поэтому до прихода кого-нибудь из родителей мне оставалось только лежать, уткнувшись лицом в колючий ковер, воняющий прокисшим соевым молоком, и разглядывать переплетение нитей.
Иногда родители сажали меня не в детское креслице, а прямо на пол, обложив подушками. А мне так хотелось посмотреть на золотистые пылинки, танцующие в солнечном луче, я пыталась повернуться и — бах! — падала лицом в пол. На плач прибегал кто-то из родителей, поднимал меня, успокаивал и усаживал обратно в подушки, но через пару минут я снова оказывалась на полу.
Тогда папа старался меня рассмешить: пускался прыгать, как лягушонок из детского сериала «Улица Сезам», а я начинала хохотать — и опять падала.
Я не хотела падать, но по-другому никак не получалось. Пыталась удержать равновесие, а тело меня не слушалось.
Я тогда еще ничего про себя не понимала, зато папа понимал. Он вздыхал и усаживал меня к себе на колени, крепко обнимал и подносил к моим рукам того котенка или другую игрушку, чтобы я могла их потрогать.
Папа тоже иногда изобретал всякие «детские» слова, но никогда не сюсюкал со мной, как мама. Он разговаривал так, будто я уже взрослая, — считал, что я все понимаю. Он был прав.
— Нелегко тебе придется, Мелоди, — задумчиво говорил он. — Если бы я мог поменяться с тобой местами — не колебался бы ни секунды. Веришь мне?
В ответ я могла только моргнуть. Я прекрасно понимала, о чем он. Иногда в глазах у него блестели слезы. А как мне нравилось, когда поздно вечером папа брал меня на руки и выносил на улицу: мы смотрели на небо, и он шептал мне на ухо про звезды, луну и ночной ветер.
— Малышка, звезды смотрят прямо на тебя. Видишь, подмигивают? А ветерок чувствуешь? Он прилетел пощекотать тебе пяточки.
Иногда днем папа снимал с меня старательно намотанное мамой одеяло и подставлял мои ноги и руки теплому солнцу.
Возле крыльца папа повесил кормушку: мы с ним любили наблюдать за птицами.
— Смотри вот эта красная птичка — кардинал, а вот голубая сойка. Они не особо ладят, — с улыбкой рассказывал он.
Но чаще всего папа мне пел. Он любит «Битлз», и голос у него звонкий, будто специально созданный для их песен. Ходит по дому и распевает про любовь, про вчерашний день… Чем они ему так нравятся? Нет, родителей иногда невозможно понять.
У меня очень чуткий слух. Я быстро научилась узнавать по звуку папину машину: вот он подъехал к дому, свернул к гаражу, ищет в кармане ключи от дома. Заходит, бросает ключи на нижнюю ступеньку лестницы и идет на кухню. Хлопает дверца холодильника — один раз, потом второй: сначала папа достает что-нибудь попить, потом отрезает большой кусок своего любимого «Мюнстера». Он любит сыр, а вот его желудок — не очень. Папа у меня просто чемпион по самым громким и вонючим пукам. Не знаю, как ему удается — если вообще удается сдерживаться на работе, но дома он точно не усложняет себе жизнь. Он начинает подниматься по лестнице, и я слышу: пук, пук, пук — на каждой ступеньке.
Наконец он заходит в комнату, я широко улыбаюсь.
Папа наклоняется над кроватью, целует меня. От него всегда пахнет мятной жвачкой.
Если у папы есть время, он мне читает. Даже когда ужасно устал на работе — все равно с улыбкой выбирает на полке книжку, а то и две, и вот мы уже вместе бродим «Там, где чудища живут»[1] или смеемся над выходками «Кота в шляпе»[2].
Я, правда, выучила их все наизусть давным-давно — раньше папы, наверное. «Баю-баюшки, луна!»[3], и «Дорогу утятам!»[4], и все-все, что папа читал мне хоть раз, я помню слово в слово.