Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои французские каникулы затянулись, и, как бы я ни хотела, не могу подавить этой простой детской радости от возвращения домой – здесь, в путанице темных, поблескивающих гранитной крошкой дорог я совсем утратила это ощущение дома. Я как потеряшка, сирота, выросшая в интернатах и приемных семьях, передаваемая с рук на руки. Умом понимаю, что Москва не сможет ответить ни на один из моих вопросов, но все равно упрямо хочу обратно, безо всякого намерения объяснять, что именно мне это даст. Хочу – и все.
– Ты позвонишь мне сразу, как только ваш самолет приземлится, – это не вопрос, это утверждение. Андре смотрит на дорогу, а я – на его профиль, на пробивающиеся темные точки щетины, на изогнутую линию чуть приоткрытых губ. Андре нервно покусывает их, он напряжен как пружина.
– Мне необходимо привести все в порядок, – оправдываюсь я, хотя ни одного вопроса мне задано не было. Было бы странно, если Андре в самом деле принялся отговаривать меня от возвращения в Россию. Аргументы «за» мой отъезд настолько серьезны, что против них нельзя бить даже любовью. Но я знаю, что он не желает меня отпускать, и эта мысль мне приятна.
– В порядок, – фыркает он. – У тебя никогда и ничего не приходит в порядок.
– Почему ты так уверен, что я не вернусь? – спрашиваю у него, но Андре на глупые вопросы не отвечает. Мы проделываем остаток пути до Авиньона в молчании, каждый из нас занимается своим делом. Я смотрю на Андре, а он – бесится. На въезде под узкие своды больничной парковки нас останавливает охранник, и Андре долго объясняет ему, куда мы направляемся и почему не можем оставить машину на гостевой парковке. Нам нужно будет кое-что разгрузить, кое-что погрузить – подготовка к перелету займет несколько часов, и машина может понадобиться. Охранник недоволен, ему нужен пропуск. Андре заезжает в подземелье, но недалеко – почти рядом с въездом, за первым же поворотом. Выключает двигатель машины и забирает ключи, но оставляет открытым свое окно, видимо, чтобы в машине не было слишком душно. И уходит за пропуском, а я сижу в машине и скучаю, жду его, читая глупые бессмысленные новости на маленьком экране смартфона Андре – у него подключен интернет. Его нет почти двадцать минут, и я начинаю волноваться, посматривать по сторонам – вглядываться в тусклые асфальтовые коридоры, уходящие от меня в три стороны. Затем нажимаю на экран, нахожу в телефоне свой собственный номер – мой аппарат Андре забрал с собой – и звоню. Вместо гудков слышу звуки легкомысленной французской песенки. Понятия не имею, откуда она взялась – наверняка, я не заметила, как подтвердила подключение какой-нибудь платной услуги. Я даже не знаю этой песенки, но она веселая, мелодичная, с проигрышем на аккордеоне.
– Алло, ну ты где? – спрашиваю я, когда Андре отвечает. Наверное, он тоже не сразу понял, что телефон звонит у него. Я запоздало покраснела, вспомнив, что в моем телефоне Андре обозначен как Мистер Х – все потому, что я прятала его от мамы. – Что там у вас происходит? Дали пропуск?
– Уже иду, – ответил он сухо и коротко. Занятой человек, которого я вечно отвлекаю от дел. Я хотела было положить трубку, но мой взгляд вдруг выхватил то, чего еще несколько секунд назад не было на асфальтовой дорожке. Кто-то прятался в темноте за широким бетонным столбом, и я приподнялась, приблизившись к лобовому стеклу, чтобы получше разглядеть.
– Что за черт? – пробормотала я, сощурившись. Неразличимое нечто исчезло, теперь за столбом под номером А-12 виднелся только асфальт с белой линией разметки.
– Что такое? – услышала я и растерянно перевела взгляд на телефон, который все еще держала рядом с ухом.
– Ничего, ничего, – покачала головой я, но кое-что произошло в ту же секунду. Из-за толстого бетонного столба с выведенным через трафарет номером А-12 появилась она. Не вышла, а материализовалась, как привидение – женщина в пугающе знакомой темной одежде в пол. Она была в чёрном никабе, что закрывает все лицо, кроме глаз. Название этого традиционно мусульманского предмета одежды я почерпнула из интернета в тот день, когда увидела женщину на площади напротив отеля, где мы с Андре сушились после того, как глупо промокли под проливным дождем. Выросшая в Москве, я до того дня знала только слово паранджа – из «Белого солнца пустыни» и слышала про хиджаб – из новостей. Вспомнилась еще небезызвестная фраза: «Гюльчатай, открой личико». Когда я смотрела на эту женщину с высоты четвертого этажа, на ней был хиджаб, позволявший увидеть почти треть лица, но расстояние между нами было слишком велико, чтобы я разглядела ее лицо своими подслеповатыми близорукими глазами любительницы книг в толстых переплетах. Теперь женщина была совсем близко, и ее полные ненависти черные глаза смотрели на меня так, что стены парковки вдруг стали сжиматься и давить на меня. Но кроме этих глаз не было ничего. Осталась только я и ее глаза. Счет пошел на секунды.
Я закричала. Еще до того, как поняла, что происходит, закричала от ужаса, а когда темную фигуру без отличительных признаков осветил яркий свет пламени, я подавилась своим криком. Все произошло так быстро, что я ничего не успела понять. Женщина подожгла что-то, что держала в руках, и яркая вспышка заставила меня подпрыгнуть на сиденье. Фигура метнулась ко мне – между нами было всего несколько шагов, женщина в никабе умудрилась подобраться так быстро, что на преодоление последней разделяющей нас дистанции потребовались считанные мгновения.
– Что такое? – шипел телефон, но я выронила его на пол. Я ничего не могла сказать, было так страшно, что я почти не дышала. Женщина в черном поравнялась с машиной, приблизилась к открытому окну водительского сиденья, и все замедлилось, как это бывает в дешевом кино про спасение мира. Я увидела, что языки пламени – не фокус, не галлюцинация, что это – огонь, пляшущий прямо в руках этой чудовищной женщины, и что она сама пылает от ненависти по неведомым мне причинам. Еще секунда – и огненный шар полетел прямо в меня, она швырнула его и отпрыгнула в сторону, изрыгая проклятия. Окно машины оказалось ниже, чем она рассчитала, она промазала немного, и коктейль Молотова, помещенный в простой пластиковый пакет из-под молока, зацепился за верхний край, траектория полета изменилась. Огненная жидкость стекала вниз. Я инстинктивно вскинула руки и закрыла глаза, но это не помогло, я чувствовала смертельный жар, его хищный оскал, всей кожей. Запахло бензином – горящий пластик прорвался, и содержимое этой самодельной бомбы пролилось прямо на водительское сиденье. Пламя вспыхнуло и поднялось, как волна цунами при ударе о прибрежные дома – оно бушевало прямо рядом со мной, танцевало на сиденьи, где валялась моя сумка. Оно было таким ярким, что доставало до моего лица и выставленных вперед рук.
* * *
Я никогда не сталкивалась со смертью лицом к лицу, только слышала о ней, когда читали некрологи в новостях, и моя мама принималась рассказывать журналистам об умерших, которых она хорошо знала и с которыми близко дружила, – актерский мир тесен. Когда я была маленькой, мы похоронили бабушку, которую я, в общем-то, совсем не знала – они с мамой были в вечных «контрах». Бабушка не одобряла ни маминого фиглярства, как она именовала ее профессию, ни пренебрежения материнскими обязанностями. Бабушка, для которой слово врач было синонимом святой, мечтала, чтобы мама поступила в медицинский. Мама же всех врачей именовала эскулапами. Определенно, всех, кроме пластических хирургов. Впрочем, на бабушкиных похоронах их с мамой расхождение во мнениях неожиданно трансформировались в «редкое в наши дни взаимопонимание и поддержку». Память о бабушке хранилась с нежностью, куда превосходящей прижизненную любовь. Надо признать, что бабушкина смерть многократно улучшила их отношения.