Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако прошлое то и дело всплывало, когда я этого меньше всего ожидал. Прежде чем отправиться на фабрику, папа отвозил меня в школу, а маму в консультацию. В машине мама иногда напевала старые песни. Пока мы стояли в пробке, она начинала, а папа подхватывал. В песнях говорилось о том, что происходило в горах во время Первой мировой: “Эшелон”, “Вальсугана”, “Завещание капитана”. Я выучил все истории наизусть: на фронт их ушло двадцать семь, домой вернулось пятеро. На берегу Пьяве стоит крест – однажды его найдет солдатская мать[3]. Далекая любимая будет ждать солдата, вздыхать, а потом устанет и выйдет за другого; умирающий посылал ей поцелуй и просил в обмен цветок. Пели на диалекте, и я понимал, что родители принесли эти песни с собой из прошлой жизни, а еще я чувствовал что-то другое, необычное: песни, непонятно как, рассказывали о маме и об отце. Лично о них, иначе как объяснить, что в их голосах звучало искреннее переживание.
Порой, редкими ветреными днями, осенью или весной, за широкими миланскими проспектами возникали горы. Это случалось внезапно – на эстакаде, за поворотом: родители сразу выхватывали их глазами, безо всяких подсказок. Белоснежные вершины, удивительно голубое небо, ощущение чуда. Здесь внизу были фабрики, где кипела работа, перенаселенные дома бедняков, столкновения на площадях, несчастные дети, матери-одиночки, а там, наверху, белел снег. Мама всякий раз спрашивала, что это за горы, и отец начинал оглядываться, словно пытался сориентироваться в географии города по стрелке компаса. Это что у нас – виале Монца или виале Дзара? Тогда это Гринья, – отвечал он, немного подумав. Да, точно Гринья. Я хорошо помнил ее историю: Гринья была красивой и жестокой воительницей, она стреляла из лука в рыцарей, которые приходили к ней признаться в любви, и убивала. Тогда Бог решил ее наказать и превратил в гору. Теперь Гринья красовалась перед нами за ветровым стеклом, и каждый, глядя на нее, думал о своем. Потом загорался желтый, какой-нибудь пешеход перебегал дорогу, сзади уже сигналили, отец посылал их куда подальше, яростно дергал рычаг, и автомобиль, набирая скорость, мчался вперед, лишая нас благодатного зрелища.
Настал конец семидесятых, и, пока в Милане не затихали сражения, родители вновь достали горные ботинки. Направились они не на восток, откуда приехали, а на запад, словно продолжая бегство по направлению к Оссоле, Вальсезии, Валле д’Аоста – высоким и суровым горам. Позднее мама рассказывала, что тогда ей впервые стало не по себе. По сравнению с нежным пейзажем Венето и Трентино горные долины на западе казались ей мрачными и темными, словно ущелья; скалы были влажными, черными, с множеством ручьев и водопадов. “Сколько воды, – подумала мама. – Наверное, здесь часто идут дожди”. Мама не знала, что вся вода вытекала из удивительного источника, к которому двигались они с папой. Они поднимались долиной, пока опять не выглянуло солнце: перед ними раскрылся пейзаж, и внезапно они увидели Монте-Роза. Арктический мир, вечная зима, наступающая на летние пастбища. Мама испугалась. Отец рассказывал, что он будто открыл для себя новое измерение: из человеческих гор он попал в горы, где живут гиганты. Разумеется, он влюбился в эти горы с первого взгляда.
Не знаю, где это произошло. Возможно, в Макуньяге, Аланье, Грессоне, Айясе. В то время мы, следуя за не знавшим покоя бродягой-отцом, каждый год приезжали на новое место у подножия покорившей его горы. Мне запомнились не столько долины, сколько наши дома, если их так можно назвать: мы снимали домик в кемпинге или комнату в пансионе и проводили там две недели. Нам всегда было слишком тесно и поэтому неуютно, мы не успевали привязаться к временному жилью, но отца это совсем не беспокоило – просто он этого не замечал. Приехав, он сразу переодевался: доставал из сумки клетчатую рубашку, вельветовые брюки, шерстяной свитер. В этой, старой, одежде он становился другим. Отец проводил короткий отпуск, бродя по горным тропам: уходил рано утром, а возвращался вечером или на следующий день – грязный, обгоревший на солнце, усталый и счастливый. За ужином он рассказывал о сернах и горных козлах, о ночевке под открытым небом, о звездах, о снеге, который там, наверху, идет даже в августе. Если отец был по-настоящему доволен, в конце он вздыхал: жаль, что вас не было рядом.
Дело в том, что мама отказывалась подниматься на ледники. Она испытывала к ним непонятный и непреодолимый страх: по словам мамы, горы заканчивались для нее на высоте три тысячи метров, как в родных Доломитах. Трем тысячам она предпочитала две тысячи – пастбища, горные речки, леса, ей нравилась и высота тысяча метров – там текла жизнь деревушек, построенных из камня и дерева. Когда отца не было, мама любила гулять со мной, пить кофе на площади, сидеть вместе на лугу и читать мне книжки, вести разговоры с прохожими. Наши постоянные переезды доставляли ей беспокойство. Ей хотелось иметь собственный дом, хотелось возвращаться в одну и ту же деревню; мама часто просила об этом отца, но он отвечал, что деньги есть только на съем миланской квартиры. Тогда мама назвала сумму, которой должно было хватить, и отец разрешил ей заняться поисками.
Вечером, когда со стола все убирали, отец раскладывал карту и изучал завтрашний маршрут. Рядом с картой лежал серый “Справочник альпийского клуба” и стояла неполная рюмка граппы, к которой отец то и дело прикладывался. Мама наслаждалась свободой: сидя в кресле или на кровати и погрузившись в роман – на час или два, – она уходила в чтение так, что ее словно не было рядом. Тогда я забирался на колени к отцу – посмотреть, чем он занят. Отец был веселым и разговорчивым, совсем не таким, как в городе. Он с удовольствием показывал мне карту и объяснял, как ее читают. Это ручей – показывал он, это – озеро, а здесь стоят хижины. По цвету понятно, где лес, где альпийский луг, где камни, а где ледник. Изогнутые линии обозначают высоту: чем они гуще, тем отвеснее скала, по самой отвесной не пройти; где линии реже – подъем не такой крутой, здесь проложены тропы, видишь? Точки с цифрами обозначают вершины. На них мы и забираемся. Спуск начинается там, где подняться выше уже нельзя. Понял?
Нет, я не понимал. Мне нужно было увидеть своими глазами мир, даривший отцу столько счастья. Спустя годы, когда мы стали ходить в горы вместе, отец рассказывал, что хорошо запомнил день, когда проявилось мое призвание. Однажды утром он собирался в горы, мама спала. Зашнуровывая ботинки, отец увидел, что я стою рядом – одетый, готовый отправиться вместе с ним. Наверное, я оделся под одеялом. В темноте я его напугал: отцу показалось, что перед ним стоит взрослый, а не ребенок шести-семи лет. Отец рассказывал, что в ту минуту я был таким, каким стал позднее, – взрослым сыном, призраком из будущего.
“Может, еще поспишь?” – спросил он тихо, чтобы не разбудить маму.
“Я хочу с тобой”, – ответил я. По крайней мере, так утверждал отец, хотя, наверное, ему просто нравилось вспоминать эти слова.
Деревушка Грана стояла в ответвлении одной из долин, и путники не обращали на нее внимания. Над долиной возвышался хребет стального серого цвета, внизу доступ в нее затрудняла отвесная скала. На скале виднелись развалины башни, сторожившей заброшенные поля. От шоссе отходила грунтовая дорога, петляя, она круто карабкалась вверх, к подножию башни. После башни подъем становился более пологим, дорога тянулась по склону и тут, на его середине, вливалась в глубокую долину – казалось, дорога идет на одном уровне, но это было не так. Когда мы впервые ехали по ней, стоял июль 1984 года. На лугах косили траву. Долина была шире, чем казалась снизу, на теневой стороне все заросло лесом, на солнечной – все было покрыто террасами: внизу, среди зеленых пятен кустов, протекала речка – она то и дело вспыхивала на солнце, и это было первое, что понравилось мне в Гране. В то время я зачитывался приключенческими романами. Любовь к рекам привил мне Марк Твен. Я подумал, что в речке можно удить рыбу, нырять и плавать, можно наломать ветки и тонкие деревца и построить плот… Я так размечтался, что не заметил появившейся за поворотом деревни.