Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуй, сонные глаза!
Отчего краснеем
Капиллярные дела
Прятать не умеем?
— Отстала бы твоя, Жумадыл Иваныч, глядишь — моя б скорей посветлела, — отвечал я достаточно злобно, поскольку давно заприметил, что многие из тех, кто на работу являются минут за десять до «звонка», уверены, что уже одним этим обретают полномочность праздно фланировать снизу доверху и обратно, да еще и справа налево.
С разбегу бросившись в насущные дела и очень быстро утомившись, я откинулся спиной, расправил плечи, а глаза мои устремились в настенное зеркало причудливой формы (круглой). Зеркало лукаво намекнуло мне на возможность общения с собственным отражением, после чего, наконец, удалось забыться ненадолго — расфокусировать взгляд, курить и думать о своем…
Не вполне полагаясь на память, которая, может статься, будет вскоре зашиблена колоритным жестом и обильной словесностью супруги, я пометил в блокноте английскими словами: «Ближайшее воскресенье. Северный угол Малого и 5-й Линии. 17 часов ровно. Анна — синий гольф, большая сумка и роскошная темень в глубине зрачков. Ласточка, крылышко мое! Аня».
***
В полдень по делам службы пришлось ехать в детскую школу изоискусства № 27 с докладом о недавно вышедшей из типографии им. Бальмонта на Литейном проспекте свеженькой книжонке под многообещающим названием «Джотто— Боннар. Преемственность традиций. Российское преломление вопроса».
…Улица Халтурина. Сзади — светло синее дыханье Эрмитажа, его всевидящие старые тени; левее — Канавка с отражением сонных водяных облаков и туч: от стального к темно-черному…
А впереди, за лиловой входной дверью школы — руки и лица ожидающих встречи детей.
Дети иногда могут капризно лениться, симулировать самые невероятные недомогания, вовсе не явиться на занятия, зато уж чем-то (кем-то!) заинтересовавшись — Влюбляются. Да в кого! — в Веронезе и Матисса, Тэрнера и Босха, Серебрякову и Хокусая… Наконец, в Павла Кузнецова и Цзянь Ши Луня. И влюбляются искренно и надолго, воинственно бросаясь и интимно переваривая — до полного забвения жучек и жвачек, белых ленточек в длинных косах. Забывают даже лето и зиму, забывают спички, игровые автоматы и мелкие мамины монеты для нерегулярных обедов и мороженого…
В такие минуты мне начинает казаться, что неформальный лагерь самоубийц (существует, говорят, и такой, хоть и не ведает об этом своем существовании) целях разумных и гуманных — должен бы радикально пересмотреть основные параграфы своего фальшивого кодекса и вложить хотя бы минимум труда в святое дело воспитания вкуса и культуры в сердцах наших юных и верных друзей.
— Любая картина Ван Гога, будь она большая или совсем крохотная, надрывно взывающая или мудро молчащая, непременно рождает в нас увеличенную любовь к родному очагу, — мурлыкал я в полушепоте. — И не столько даже к родному краю, поселку или улице, сколько к тому мизерному местечку, где после затихания закатного часа мы вновь обретаем чувства тонкой страсти к собственной жизни и притихшего во времени одиночества — при неизменных стенах, давнем кресле или стуле, стопке сухих сигарет и задумавшемся насекомом на стекле у подоконника… Даже яростный непоседа и неисправимый путешественник, наблюдая картину этого глиняно-желтого доброго бога, продает себя, ретивого, во власть ностальгии по одушевленному углу уюта и ласки, по последним, белым в прошлом, кирпичикам летней прохладной печи или по рытвинам от завалившегося частокола на не скошенной и пахнущей сладкой плесенью траве. А еще — по старому пушистому коту, которого давно уже нет в живых, но жива пока та самоуверенная, «безапелляционная» поза, в которой он так мило дремал на краю стола, изображая хозяина, окружающего пространства, а заодно и превосходного натурщика… Вот тогда забываются беглые успехи и модное нижнее белье, завтрашние свежие газеты и алчущие рожи меркантильных знакомых, зато выплывают из тихости и древней дымки лица матерей давно умерших прадедов, пожилые мужские руки, кормившие в поле птиц и хоронившие слишком рано затруженных жен. И уже только потом, после рук и жен, словно бы к венцу этих чувствований — появляются их седые глаза (много глаз), взиравшие к звездам вечного неба за много веков до сегодняшних наших утех…
***
В метро я постарался гнать от себя мысль о близкой уже семейной сцене, внутренне возвращаясь обратно в класс к моим будущим художникам: мне нравилось, что сегодня, мгновенно уловив степень моего недосыпания, они не выказали даже признаков крамольного юмора, напротив же — слушали с неподдельным любопытством широко открытых глаз, не обращая внимания на истекшее время урока и напоминая мне наших давних лучших лицеистов. Кто-то из них спрашивал:
— А где нам искать еще и те законы правды и света, которые — за пределами укромного угла уюта и печали, тепла и камерных воспоминаний? Кто их укажет и откроет?
Я же, гонимый верностью порывов души и отчасти вдохновляемый вчерашним приобретением в области сердцеволнений, с увлеченностью подвыпившего солиста продолжал «петь»:
— О!.. О'кей!.. Я рад вопросу и отвечу с удовольствием: это — Федя Васильев! Многие взрослые тети и дяди, резонно задаваясь вопросом трудности и краткости человеческой жизни, соизмеряют свой век с великолепием и вечностью холмов и долин российских: растут, мол. холмы и вздыхают крепкие долины, а проследить за этим возможно лишь сотнями поколений, то есть— тысячами лет!.. Но ежели б не помер в 23 года наш улыбчивый и светлый Васильев, то долины и холмы, берега и горизонты живо произрастали бы соразмерно мужанию его мощного таланта и крепнущего духа. Тогда бы все знали, а главное — видели, что живем мы долго, почти вечно, в ногу и вместе с природою… И последнее: Федя Васильев с цветущей молодостью для дыхания природы и Ван Гог с морщинами пальцев над кистью для дыхания сердца — суть той гармонии духа и нежной силы, которая любовью будет награждать нас в стремительном движении лет наших и заботливо ограждать от общения и примиренья с равнодушными мира сего…
И все-таки, несмотря на все мои попытки избежать неприятных размышлений, подкожное желание поскорее объясниться с женой (с тем, чтобы и забыть об этом пораньше), заставило переключить воспоминания на «более серьезную» волну, оставив в покое детей вместе с Федей, школой и Ван Гогом.
Перед глазами уже в который раз замелькали старые картинки, давно ушедшие в прошлое, но неизменно вызывающие во мне чувство нервозности, желчи и тотального стыда: металлически ровная лютая зима, «внезапная» пышная женитьба и невероятно