Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы его взяли!
Капитан Вацлав Баньяк опирал свое тяжелое тело об оконный подоконник, дул с раздражением в пыльные листья папоротника и смотрел тупо, как частицы пыли вращаются на солнце.
Потом поворотил налитые кровью от недосыпа глаза на залитую солнцем улицу Лаковую, где стояли три «мерседеса» — в безопасности под бдительным оком двух охранников в мундирах KBW[2].
На пустой площади, где когда-то «превознесенная жемчужина еврейской архитектуры» — как выразился некий сотрудничающий с Баньяком абориген — то есть огромная синагога, подожженная нацистами в Хрустальную Ночь, несколько мальчиков, вместо того чтобы сидеть в школе, стреляли друг в друга из деревянных автоматов.
Баньяка раздражали их крики, потому что оскорбляли серьезность места и организацию, которую он представлял.
Если уж кто-то мог бы в этом месте кричать, то, конечно, не сопляки, лишь должны выть враги народной власти, которыми капитан Баньяк заполнял казематы бывшей штаб-квартиры гестапо на старгородском рву.
Мысль о синагоге и иудеях не помогала ему отнюдь в лечении похмелья, которое спровоцировал вчера в ресторане «У Фонсия» тремя сотками водки и которое закрепил в своей квартире у площади Силезских Повстанцев, в чем смело помогал его шофер и две привезенные им вокзальные девки.
Иудеи были связаны для него в первую очередь с начальником, майором Антоном Фридманом.
Именно он просунул сегодня утром в кабинет Баньяка свою длинную голову и велел ему заняться делом, решение которого превышало умственные возможности и образовательные достижения Баньяка, ибо те ограничивались начальной школы и девятимесячными курсами для политических офицеров.
Фридман, выпускник права в Университете Яна-Казимира во Львове, любил мучить Баньяка словами, которых тот не понимал.
Бросая сегодня на его письменный стол бумаги определенного дела, о котором сказал, что «нельзя его отложить «ad Kalendas Graecas»[3], высовывал язык от радости, а его близко посаженные глаза бегали, как шарики.
Баньяк сплюнул в угол комнаты и каблуком втер слюну в отполированные доски пола.
Он прекрасно понимал, что блестящим продвижением по службе он был обязан не своей интеллигентности или скромному образованию, но упорству, смирению и умению держать язык за зубами.
Даже в сильнейшем подпитии не говорил ни о чем другом, кроме о своем любимом Ухове на реке Нарвой, где привел девушку в сарай, за что получал от отца по морде, и о какой-то Марине, которая мускулистыми ногами утрамбовывала капусту в бочках.
Надо все же знать, что светлое будущее открыл перед ним старый фронтовик, капитан Анатолий Клемято, который высмотрел его среди ревностных белостокских милиционеров, похвалил его лесное прошлое, увенчанное сотрудничеством с советскими партизанами, достижения в спорте и в стрельбе, а потом направил на законченный курс обучения для политруков.
Капитану Клемято отплатил Баньяк непримиримой борьбой с реакцией на Белостокщине, что его благодетель оценил, хваля перед своими хозяевами простоту действий своего питомца: «Вот Вася Баньяк, молодец. Для него каждый, кто до войны сдал экзамен на аттестат зрелости, это реакционер».
Счастье Баньяка в родной стороне продолжалось нескольких лет, зато в вроцлавском UB[4], куда попал за своим покровителем — быстро закончилось.
Капитан Клемято уехал к братским немцам, которыми руководил товарищ Ульбрихт, а на его место прибыл майор Фридман, который только ждал случая, чтобы избавиться от недоучки подчиненного и принять на его место своего приятеля, бывшего товарища из KPP[5], Эдварда Марчука.
Папка, которую сейчас Баньяк вертел в огрубевших от плуга пальцах, была в его понимании именно таким притеснением со стороны Фридмана, она должна была продемонстрировать некомпетентность Баньяка и подготовить почву для проявления сердца Марчуку.
Баньяк в очередной раз просмотрел содержимое папки и в очередной раз смочил пол густой слюной.
Кроме короткой заметки о нахождении останков и рапорта судебного медика, лежала там записанная карандашом карточка, содержание которой было капитану неизвестно, несмотря на то что сформулирована языке, который неоднократно слышал в костеле в Ухове, а именно на латыни.
Череп трещал у него от мысли, что это очередная ловушка Фридмана.
Он уже видел мысленным взором, как майор рекомендует ему расширить общие знания и издевается над невежеством с его собственной секретаршей, пани Ядзей Веселовской, на внимание которой Баньяк напрасно претендовал, в то время как Фридман добился его после нескольких кратковременных и решительных атак, в точности которых мог бы ему позавидовать генерал Владимир Глуздовский — завоеватель крепости Вроцлав.
Капитан снова подошел к окну, посмотрел на пустую площадь у синагоги и припомнил красивую формулу аборигена («превознесенная жемчужина еврейской архитектуры»), который использовал, впрочем, когда-то на приеме в президиуме Городской Национальной Рады, вызвав насмешливый шепот майора Фридмана, просочившийся в изящное ушко панны Ядзи.
И вдруг Баньяка осенило.
Перестали его раздражать крики детворы, которая спорила, кто в игре будет «немцем», а кто «поляком».
Трудное слово «абориген», который в 1950 году был во Вроцлаве на повестке дня и должен быть немедленно усвоен менее просвещенными представителями новой власти, направило мысли капитана к другой рожденной во Вроцлаве половине — немцу, которого он ненавидел уже только за то, что тот предшествовал свою фамилию недавно полученным званием доктора.
Баньяк сплюнул еще раз, одновременно удобряя землю в горшке с папоротником, и открыл дверь к секретариат. Панна Ядзя поправила искусную прическу a la Ингрид Бергман и выжидательно посмотрела на своего шефа. Он любил этот взгляд, полный покорности и готовности к действию.
Бросил коротко и резко:
— Отправить двух людей в штатском в Университет к Манфреду Хартнеру. Нужно его сюда препроводить. Как можно скорее! И принести мне его портфель! Также как можно скорее! Ну, живо!
— Доктора Манфреда Хартнера, того доктора, который уже когда-то у нас был? — уточнила панна Ядзя.
— Это не санация! — заорал. — До санации это были доктора и профессора! Теперь все равны!
Он увидел беспокойство в глазах панны Ядзи. Вышел из секретариата, наполняясь своей властью и думая о мощных ногах Марины.