Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот, кто был назван Жаном, легко взбежал по лестнице и растворился в таинственной полутьме кабинета. Отсутствие света не стало для него помехой. Жан-Эмэ де Шавиньи уже не первый год работал секретарем в этом доме и привык ко всем причудам великого учителя.
Первым делом молодой человек бросился к столу и жадно схватил несколько листов, испещренных знакомым почерком.
Он быстро прочел написанное, испытав, как всегда, благоговейную дрожь от сознания того, что первым из смертных читает великие пророчества. В том же, что откровения учителя являются величайшими, божественными посланиями, обращенными в будущее, юный де Шавиньи ни секунды не сомневался.
Внимательно перечитав три последних катрена, волею автора обреченных на сожжение, молодой человек, как и следовало ожидать, ничего не понял.
Смысл пророчества — или пророчеств? — был упрятан слишком глубоко.
Тем не менее юноша аккуратно сложил тонкий лист бумаги и бережно убрал его во внутренний карман скромного камзола.
— Сжечь пророчество великого Нострадамуса?! Никогда! Уж лучше я потеряю работу.
17 января 2001 года
Великобритания, графство Глостершир
— «Титаник»? Но с какой стати? Здесь нет ни слова! Ты спятил, Алекс, ей-богу, старина, ты спятил!
Сэр Энтони Джулиан поднялся из плетеного кресла, в котором восседал, а скорее — возлежал, до этого в своей излюбленной позе: голова — на уровне подлокотников, ноги — далеко вытянуты вперед.
Сделал это он так быстро, что стакан, зажатый в тонкой смуглой руке, дрогнул, и янтарная жидкость расплескалась, забрызгав светлый ковер.
— Diavolo. Porca miseria![1]— выругался он по-итальянски и, немедленно позабыв о случившемся, снова перешел на английский, продолжая начатую тираду. — Спятил, говорю тебе, вместе с твоим полоумным Нострадамусом.
— Если Нострадамус полоумный, а я спятил вслед за ним, то какого черта вы, благоразумнейший сэр Джулиан, выложили на «Sotheby's» сотню тысяч долларов за черновики безумца, а потом целый год платили мне щедрое жалованье за то, чтобы я в них разобрался?
— Зачем купил?.. То есть как это — зачем?! Их хотел купить Фрэнк.
— Лорд Франклин, между прочим, известный исследователь Нострадамуса, автор многих трудов и обладатель одной из самых завидных коллекций…
— Все это чушь собачья! Мы с Фрэнком учились в Итоне[2], потом в Кембридже, потом… Господи, где мы только с ним не учились! Мы всегда — слышишь, малыш! — всегда играли за разные команды, а наши колледжи находились в состоянии лютой вражды с 1748 года. Или — с 1478-го. Никогда не мог этого усвоить. Его лошадь дважды обходила мою на «Ascot»[3]. И — вот еще, чуть не забыл! — он увел у меня из-под носа сорок первую «Bugatti Royale»[4]. Впрочем, прости, я знаю, ты не увлекаешься ни лошадьми, ни машинами. И презираешь снобов.
— Именно так, мистер Джулиан.
— Ну и черт с тобой. Я не голливудская попка, чтобы всем нравиться. Так будешь излагать свою сенсацию? Или предпочитаешь прежде известить о ней лорда Франклина?
— Если вы намерены слушать.
— Я — само внимание, Алекс.
Прежде чем начать говорить, Алекс Гэмпл выдержал довольно длинную паузу, внимательно вглядываясь в собеседника.
Он все еще плохо понимал этого человека, а вернее всех тех людей, которые волшебным образом умещались в одной телесной оболочке и носили одно, правда, громкое и длинное имя — Энтони Брайан Грегори Джулиан.
За именем, а быть может, перед ним — Алекс никогда не разбирался в аристократических премудростях и действительно жестоко презирал снобов — следовал еще более длинный перечень титулов, которыми Тони наделили родители, а также многочисленные бездетные дядюшки и тетушки-девственницы, почившие в бозе.
Самым забавным было то, что все они представляли разные народы.
Отец Тони был сыном разорившегося итальянского графа и столь же малообеспеченной, но знатной гречанки, притом — стопроцентным американцем, типичным южанином и бессменным сенатором США от штата Техас на протяжении десяти с лишним лет.
Семейный бизнес, возложенный на крепкие плечи трех дядюшек (двух итальянцев и одного грека), держался на нефтяных промыслах, торговле, высоких технологиях и процветал пышным цветом, особенно десять последних лет.
Надо полагать, старик не дремал в своем Вашингтоне.
Единственной крупной неудачей сенатора Джулиана и темным пятном его биографии, в которое всегда упирались злобные персты конкурентов, был поздний брак, в одночасье распавшийся через десять лет после свадьбы.
Сенатор Джулиан имел честь взять в жены младшую дочь лорда Бромлея, пэра Англии, женатого, в свою очередь, на Сюзанне де Бурбон, француженке, принадлежащей к императорскому роду.
Леди Элизабет была красавицей — в мать, и холодным, педантичным тираном — в отца. Притом она была настоящей леди, из тех, что некогда вдохновили сказочника поведать миру историю несчастной принцессы, вынужденной целую ночь провести на ужасной горошине.
Возможно, сенатор Джулиан никогда не опускался до такой низости, как горошина, подложенная под дюжину перин на супружеском ложе, но, отправившись однажды в Европу купить немного приличной одежды и навестить родителей, Лиз Джулиан не пожелала вернуться за океан.
Лорд Бромлей допросил ее, но в ответ услышал глубокомысленное замечание дочери о том, что не все американские сенаторы — джентльмены.
Возможно, подобный лаконизм не вполне удовлетворил любопытство лорда. Но к тому времени уже счастливо существовал на свете мальчик по имени Энтони. И, следовательно, никакая сила во Вселенной не могла оборвать нить, связующую леди Элизабет с отвратительными нефтяными фонтанами и целым десятком непонятных компаний, принадлежащих клану Джулианов.
Старый лорд, сдержанно вздохнув для порядка, успокоился и затих в уютном кресле у камина.
Таким образом, Тони Джулиан являл собой экзотический сосуд, в котором дивным образом перемешались горячая кровь южных народов, игривая — галльская и пресная — британская.
Но все они, как одна, были исключительной чистоты и голубизны, спорить с которыми могли разве что голубые бриллианты. Камни, как известно, очень редкие, к тому же — необыкновенно дорогие.
— В тот миг, когда мои родители, охваченные пароксизмом страсти, подарили мне жизнь, Господь Бог явно подумывал о хорошем коктейле, — заметил он однажды, рассуждая о своем происхождении.