Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без преувеличения могу утверждать, что считаю себя достаточно подготовленным к будущей работе с академической точки зрения. Я старательно изучал приемы западноевропейского гласного устного процесса, свободного от предустановленных доказательств, знакомился с блестящими образчиками подлинных и переводных речей французских, немецких и британских обвинителей, штудировал лекции Владимира Спа-совича о теории судебно-уголовных доказательств, но главным считаю даже не тонкости риторики, а дух нравственных начал, способный поддерживать в обществе представление о правде и справедливости, как о реальном, а не отвлеченном понятии, — это слова глубоко почитаемого мною бывшего прокурора Петербургской окружной судебной палаты, а ныне — председателя Петербургского суда Анатолия Кони, не без влияния которого я избрал свою жизненную дорогу. И все же гораздо более, чем карьера судебного обвинителя, меня прельщает следственная деятельность. Пусть она не столь видна обществу, и не столь благодарна, как гласное судоговорение, приносящее скорые плоды признания успешному судебному оратору, — все равно.
Поэтому я гораздо с большим удовольствием, нежели речи обвинителей, изучал труды Иоганна Якоба Пленка по анатомии и хирургии в переводах с латыни лекаря Ивана Кашинского, коль уж этим уважаемым доктором было сказано, что судьи, исследующие случаи врачебно-судебные, должны быть совершенно знающие во всех частях врачебной и рукодеятельной науки — сиречь хирургии, надлежащим образом испытаны на медицинском факультете, в честности постоянны и к открытию истины присягой обязаны… И каким душевным волнением отзывались во мне эти слова, одному Богу известно; бывало, заложив пальцем книгу, я закрывал глаза и мечтал о том, как я в мундире судебного чиновника появляюсь на месте обнаружения убийства, и одного взгляда мне достаточно, чтобы заметить то, что скрылось от полицейских чинов. Обращая их внимание на особенности повреждений, имеющихся на трупе, я триумфально, не сходя с места, раскрываю загадочное преступление, и полицейские почтительно перешептываются, признавая во мне корифея.
Ради этих грядущих мгновений истины я боролся с тошнотой в анатомическом театре у Боткина, где нам, студиозусам, приходилось ассистировать судебному врачу при вскрытиях полостей мертвых человеческих тел. Неулыбчивый судебный врач, от которого, как мне казалось, даже вне мертвецких пахло сладковато-омерзительно, — разлагающимися тканями, ссутулившись над залитой кровью мраморной столешницей препаровочного стола, ловко управлялся с анатомическими ножами, крючками и щипчиками, монотонно перечисляя инструменты, потребные для исследования трупов:
— Запоминайте, крокодилы: две бритвы и гребень, вот они. Две английские пилы, одна большая, а другая маленькая. Для чего две? Вот эта, маленькая, дужкой наверху снабженная, — для перепиливания мелких и нежных косточек, а иногда и черепа новорожденных младенцев. Резцы — для расторжения и отделения костей. Одни прямые, пружиной снабженные. Другие — согбенные, употребляемые при отворении позвоночного канала… И учтите, крокодилы: параграф тридцатый говорит, что ни в каком случае не должно приступать к вскрытию человеческого трупа прежде истечения двадцати четырех часов после смерти. Судебный врач должен тщательно разведать все обстоятельства смерти. Зачем? Чтобы удостовериться в действительности оной. А ежели он по каким-либо причинам сомневается в том, что тело, лежащее на препаровочном столе, мертво? Тогда он должен немедленно употребить все возможные для оживления способы. А употребив, до тех пор отсрочивать исследование, пока наступившая общая гнилость трупа не решит его сомнения… Однако же не стоит и слишком медлить, дабы усилившаяся гнилость совершенно не изменила и не расстроила органических частей. Помимо того, что исследование ваше в таковом случае будет недостоверно, оно может быть еще и вредно для исследующих…
Он затягивался папироской и чахоточно покашливал, его нестриженные седые лохмы падали ему на глаза, а в желтых то ли от табака, то ли от формалина пальцах порхали, как экзотические бабочки, холодные стальные лезвия и крючки. И хоть он всегда был желчен и неприветлив, мне почему-то казалось, что в душе он добряк и относится к нам по-отечески. Как-то раз, кивком головы отметив мое к месту сделанное замечание относительно полнокровия внутренних органов препарируемого тела, что указывало на определенную причину смерти, он еще и добродушно толкнул меня локтем, — легонько, но я потом долго вспоминал этот его жест, и трактовал его в глубине души как отеческое одобрение сообразительному юноше. Ведь я вырос без родителей; а мне так хотелось, чтобы кто-то гордился мной именно по-родительски. И если мать, красивая, статная, ласковая, часто являлась мне в воспоминаниях, то отца я почти не помнил. И представляя только его парадный мундир, совсем не в состоянии был вызвать в памяти его лицо…
После этого я стал часто бывать у него в мертвецкой; приходил просто так, вне занятий, читал у него медицинские журналы, по крупицам собирал разные премудрости, удивлялся, что наука не нашла еще способа отличать кровь одного лица от крови другого, а ведь это так важно для следствия…
Что ж, я вступлю в судебные установления, образованные по Уставам 1864 года, во время их пятнадцатилетия. Как странно; жизнь моя, хоть и в результате трагических событий, оказалась связанной со столицей Российской империи именно в тот год, когда из-под пера государя вышел высочайший манифест, давший русскому народу «суд скорый, правый и милостивый». Не знак ли это был свыше, предопределивший мою судьбу? Душа моя трепещет, и дыхание перехватывает от восторга предвкушения, что скоро я ступлю в прохладный вестибюль здания бывшего Арсенала на Литейном, под горельеф с высочайшим напутствием: «Правда и милость да царствуют в судах», ступлю не как проситель, а как полноправный служитель Фемиды…
Оставив Алину плакать над моим свидетельством об окончании Университета, я прошелся по гулким комнатам квартиры, где прожил пятнадцать лет, прошелся, открывая одну за другой белые с золотыми накладками двери. Прошелся мимо окон, выходящих на тихую, засаженную тополями улицу; пух с деревьев уже отлетел, и окна были открыты. Вдалеке, на Загородном, стучали по деревянным кубикам мостовой копыта лошадей, шуршали колеса экипажей, слышались окрики извозчиков. Как всегда, я вздрогнул от далекого пушечного удара, забыв уже, после кратковременной поездки в Воронеж, о том, что сюда, в Семенцы, доносится полуденный выстрел с Петропавловки. Сегодня я прощаюсь с миром своего детства и отрочества; я снял уже небольшую, скромную квартирку на Басковом, поближе к месту моей работы, пешком оттуда я буду добираться до Окружного суда самое большое за четверть часа. Да и неприлично нам уже с Алиной Федоровной будет проживать под одной крышей, хоть и в генеральской квартире, с той поры, как я начну получать жалованье.
В дальней комнате зазвенел колокольчик, так Алина звала горничную.
— Танюша, — услышал я ее грудной завораживающий голос, — принеси, душенька, шампанского нам.
— Бутылку открыть? — деловито переспросила горничная. — Клико или?… Или нашего шипучего?…
— Клико, милая. Открой. И бокалы подай.
Таня ушла на людскую половину, окна которой выходили во двор, и зашуршала чем-то на кухне. После кончины полковника тетушка моя рассчитала почти всю прислугу, уволив вторую горничную, повара, двух слуг покойного мужа. Остались у нас только Татьяна, тогда молодая деревенская девчонка, ее Алина Федоровна просто пожалела выставлять на улицу, куда ей было деться? Да кухарка осталась, вздорная старуха, вечно гонявшая меня с теплой кухни мокрым полотенцем. Правда, готовила она божественно и оказалась превосходной заменой повару; но, думаю, ее Алина оставила в прислугах не за ее кулинарные таланты, а тоже из жалости. Одна, Татьяна, молодая, другая — старая, куда им идти? Так что я остался в доме единственным мужчиной.