Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, наказанный розгами по приказу градоначальника Боголюбов был и впрямь политическим: членом революционного кружка, активным пропагандистом, за что и был арестован и осужден. Но драма-то со стрельбой разгорелась из-за сущего пустяка: арестант Боголюбов в доме предварительного заключения шапку не снял перед губернатором, приехавшим с инспекцией, что взбесило старика Трепова, и тот сбил шапку с его головы, а после приказал высечь Боголюбова и уехал рассвирепевший. Среди арестантов тут же начались беспорядки, истерики, нервные припадки, все это получило широкую огласку, причем симпатии общества были явно не на стороне Трепова. Общественное настроение подогревалось еще и доносящимися из дома предварительного заключения сведениями про нечеловеческие условия содержания там арестантов: их сажали в нетопленые карцеры без окон, не давали воды, жестоко избивали…
Было это в июле 1877 года; а спустя полгода, в январе, в приемную Трепова явилась девица, назвавшаяся Козловой, и выстрелила в градоначальника из револьвера-бульдога. Это была Вера Ивановна Засулич, дочь капитана. После акта мщения она и не пыталась скрыться, объяснив свои действия тем, что из газет и от знакомых узнала про издевательства над Боголюбовым и решилась отомстить. Ее порыв можно было понять: она ведь и сама до этого подвергалась аресту, как политическая, в юности вступив в некоторые, случайные, отношения со студентом Нечаевым и оказав ему довольно обыкновенную услугу — письма передавала по его просьбе, не зная об их содержании. И когда оказалось, что Нечаев — государственный преступник, Вера Засулич была привлечена в качестве подозреваемой по нечаевскому делу и два года провела в заключении: год в Литовском замке и год в Петропавловской крепости. Это и дало основание защитнику г-жи Засулич, Александрову, позже в своей речи на суде воскликнуть: «Политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление… Политический арестант был для Засулич — она сама, ее горькое прошедшее, ее собственная история… был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре!»
Уже в марте дело по обвинению Засулич поступило в суд, и тут же наш председатель был приглашен во дворец, где его обласкали (тогда я еще не служил в подчинении Анатолия Федоровича, но, став год спустя кандидатом на судебные должности, неоднократно слышал эту историю, передававшуюся из уст в уста, причем не всегда передававшие ее восхищались принципиальностью Кони; находились и такие, что искренне не понимали его, или, того больше, осуждали и — так же, как и меня теперь, называли службистом — с отрицательным оттенком, и паче того, неумным и негибким судьей).
А на другой день граф Пален сначала осведомился, хорошо ли принимали его во дворце, а потом якобы потребовал у Кони гарантий того, что по делу Засулич будет обвинительный приговор, и напомнил, что правительство вправе ждать от председателя Петербургской судебной палаты особых услуг. И вот тут-то Кони ответил ему словами великого Д'Агессо: «La cour rend des arrets et pas des services»…[1]Так что же, он службист?! Он, воплощение совести судейской?!
Мы, тогда еще бывшие студентами, помним, что творилось в суде и за его пределами. В залу попасть не было никакой возможности, но я и мои университетские товарищи ждали на Шпалерной. После оглашения вердикта присяжных присутствовавшие в суде подхватили на руки защитника Александрова, едва он с лестницы спустился, и на руках до самой Литейной пронесли, и потом бузили по всему городу, дрались с жандармами, где-то, говорят, даже стреляли. А мы тогда остались на Шпалерной, ждали освобождения Засулич, но ее выпустили как-то тихо, мы потом только догадались, что ее провели через другой выход, на Захарьевскую. И мы пошли в кабачок там рядом, на Шпалерной, и выпили довольно много, споря о том, может ли буква закона быть принесена в жертву чувству общественной справедливости. Ведь стреляла девица в старика Трепова, взята была с поличным и во всем призналась.
Я тогда был воодушевлен, как и все; но в глубине сердца у меня шевелился червячок сомнения: ведь налицо состав преступления, и он доказан… Однако на то и существует суд присяжных, чтобы не смотреть на состав преступления, а руководствоваться одним лишь чувством справедливости. Не зря ведь по закону присяжным не объявляют, какое наказание может воспоследовать за нарушение той или иной статьи Уголовного Уложения, чтобы это знание не связывало их в своем решении. Хотя без курьезов не обходится: они-то между собой обсуждают, что будет, если признают они подсудимого виновным. Боятся, что пойдет бедолага на каторгу, и оправдывают, а по Уложению предусмотрена за это деяние всего-то денежная пеня…
Тогда, в кабачке, мы чуть из-за этого не рассорились, но все же в одном остались единодушны: правосудие в России есть! Не побоялся защитник говорить в присутствии сановников (которыми наводнена была зала судебного заседания) о связи совершенного преступления и борьбы за идею, не побоялся председательствующий несколько раз напомнить жюри, что важнее всего их беспристрастность, не побоялись присяжные постановить: «невиновна».
Мы много раз выпили за них и за правосудие, но, несмотря на выпитое, опьянения я совсем не чувствовал. В кабачке пахло мимозой; а может, мне так казалось от приподнятого духа, ведь какая мимоза в дешевом питейном подвальчике? Но когда мы расходились, потянуло гарью. Мы увидели на том берегу Невы, на Выборгской стороне, зарево большого пожара, это фабрика горела; а едкий багровый дым клубами несло через строящийся мост, прямо на здание суда, словно какое-то мрачное знамение. И у меня внезапно испортилось настроение…
Надо же, а ведь я отчетливо помню, чем пах тот день…
Облако за окном, быстро унесенное порывом ветра, бросило мимолетную тень на мостовую, и мне вдруг показалось, что снова горит фабрика на том берегу, и тревожный холодок пополз по спине.
Я прижался разгоревшимся лбом к оконному стеклу, — ночью были заморозки, и стекло сохраняло еще утренний холод. Надо успокоиться, что я, как мальчишка, действительно, всякое лыко в строку пишу…
Но неужели мои товарищи и вправду записали меня в службисты? А мою прямоту и желание совершенствоваться в своей работе почитают за карьеризм? Что ж, кто-то из них, ответственно относясь к исполняемой работе, тем не менее нетерпеливо ожидает назначения на место члена суда или товарища прокурора; но я никогда не променяю свою живую деятельность ни на какие соблазнительные должности. Даже более соблазнительные с точки зрения материальной.
Я усмехнулся, вспомнив, что как раз сегодня окружной прокурор и мой непосредственный начальник Залевский встретил меня у самого входа в Окружной суд и попенял мне на неприличную для моего положения привычку пеших прогулок.
— Надо хотя бы брать извозчика, если вы не имеете собственного экипажа, — высокомерно закончил он свою отповедь, а я не смог сдержать непочтительной улыбки. К счастью, этого он не заметил, так как, не заботясь о произведенном на меня впечатлении, повернулся ко мне спиной и прошел вперед.