Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольга Андреевна практически всю свою сознательную жизнь провела в крупных чиновницах, проработав в казначействе начальницей контрольно-ревизионного отдела, государственную казну на этом важном месте своей грудью, можно сказать, тщательно охраняя. Дамой она была бескомпромиссной, честно-въедливой и высокооплачиваемой. То есть исключительно вредной и никаким образом неподкупной. За ее принципиальной спиной всю жизнь казначейское начальство и пряталось, и выставляло ее впереди себя гордым знаменем, показателем абсолютной чиновничьей честности да бескорыстной порядочности – смотрите, мол, и мы все точно такие же… А случилось с ней горе, и отвернулись все дружненько. Она и не обиделась. Знала, что в среде чиновничьей так и происходит всегда. Сошел с рельсов, и валяйся на обочине, и не вспомнит о тебе никто, потому что некогда: игры чиновничьи – это вам не корпоративные какие-нибудь хитрые отношения, это своего рода ходьба по канату тоненькому: подтолкнули тебя слегка, и летишь под откос…
– Бабушка, ты чего вздохнула так горестно? – повернулась к Ольге Андреевне от мойки Василиса. – Вспомнилось что-то?
– Да так, Васенька, ничего… – встрепенулась Ольга Андреевна. – Ты меня подвези-ка лучше к воде, я сама посуду помою. А то не намылась ты ее на работе за двадцать-то часов!
– Ой, да ладно… – легко махнула рукой Василиса и вздохнула украдкой. – Подумаешь, три тарелки да три чашки…
Да уж, подумаешь… Это сказать легко и рукой махнуть легко, а стоять почти сутки над нескончаемыми жирными тарелками в горячем пару моечной – это уже ой как не подумаешь. Иногда и в глазах серо-мутно становится, и тошнота подступает от усталости, и хочется изо всех сил не надраивать эти проклятые тарелки мыльной рекламно-прекрасной жидкостью, а колотить их об пол столько, сколько сил хватит!
Только бабушке знать об этом вовсе даже не обязательно. Бабушкину нервную систему надо оберегать, охранять самым строжайшим образом от любых стрессов и переживаний, иначе она, эта ее нервная система, так и не образумится никогда, и не даст никакой надежды на бабушкино от инсульта выздоровление, на вожделенную положительную динамику в убитых проклятым параличом мышцах. Явления этой самой динамики они с Петькой и приходящей к ним в дом через день массажисткой Валерией Сергеевной давно ждут изо дня в день, как чуда, как спасения, как благодати Божьей…
В кафе Василиса устроилась сразу после выпускных школьных экзаменов, буквально на следующий день, потому что бабушкина болезнь к тому времени успела съесть все их денежные скромные припасы, а массаж, по утверждению Валерии Сергеевны, никак прекращать было нельзя, хоть земля с небесами треснут да разверзнутся в одночасье. Так что с работой Василисе, можно сказать, повезло. Ее сначала официанткой взяли, и два месяца она проходила по большому залу кафе в нелепо сидящем на ее крупно-несгибаемой фигуре легкомысленном фартучке с оборочками и белой заколке-короне в волосах, как того требовали дурацкие правила, ностальгически привнесенные из прежней жизни хозяином кафе, нестареющим вертлявым шустрячком Сергеем Сергеичем, в народе называемым просто Сергунчиком. Сколько было ему лет на самом деле, никто толком не знал. Может, сорок, может, меньше. Может, шестьдесят, может, больше. Был он без дела шумноват, очень прост и нахален – рубаха-парень такой, весело и со вкусом стареющий.
Василису Сергунчик сразу невзлюбил за непонятную отстраненность от коллектива, молчаливо-гордую сосредоточенность и за раздражающе правильно поставленную речь. А после того, как пару раз на нее пожаловались посетители, и вовсе перевел в судомойки. Оказалось, не понравилось посетителям, как она у них заказ принимает. Сказали, будто дискомфортно им отчего-то. Будто они не в дешевой кафешке свои отбивные заказывают, а где-нибудь в Виндзорском замке пристают униженно к ее высочеству с глупостями всякими недостойными…
Так она и оказалась в судомойках. А что делать – выбора у нее не было. Зато рядом с домом – только дорогу перейти, нырнуть в спасительную арку, потом во двор, и все. И она дома. И с одеждой зимней можно ничего не придумывать, голову себе не морочить – все равно купить не на что. Зато следующий день после этого ада – свободный. День-рай. День с бабушкой, с Петькой, с самой собой. Да и ад этот, если разобраться, не совсем уж и ад… Василиса к нему попривыкла как-то. Опять же, можно себя не насиловать, не «отслеживать лицо», как Сергунчик говорит, не улыбаться по-официантски мило и подобострастно-приветливо – все равно не получается у нее. А можно, наоборот, отвернувшись к грязным тарелкам от всего этого суетливо жрущего и пьющего безобразия, распрямить спину, гордо вытянуть шею и даже представить на себе чего-нибудь необыкновенное – малиновый берет, например, с большим пером: кто это там, мол, в малиновом берете с послом испанским говорит… А можно и в прошлую жизнь нырнуть хоть ненадолго. Надолго нельзя – потом обратно возвращаться тяжело очень. А на каких-нибудь полчасика вполне даже можно – вспомнить про папу, маму, про прежнюю свою школу… Очень хорошая была школа. Она тогда по наивности полагала, что все школы только такими и бывают, в которых учителя внимательны, заинтересованны и доброжелательны, что свежевыжатый сок на перемене, стильно-удобная униформа и физкультура в бассейне – обязательная, для всех одинаковая школьная атрибутика. И очень была удивлена, когда обнаружила вдруг, что в следующей школе, в которую ей пришлось идти после катастрофически быстро свершившегося сиротства, все совсем, совсем не так… Странно и дико было ей на первых порах наблюдать, как кричит на учеников задерганная, плохо одетая учительница, как злорадно-торжествующе посматривают в ее сторону девчонки-одноклассницы, как ругаются они так, что уши режет, со взрослым смаком через каждое слово, как бьются гордо и в одиночку редкие умники-отличники, пробивая себе через тернии дорогу к хорошему аттестату… Так и не смогла она привыкнуть за два года к новой школе, и не подружилась ни с кем, и аттестат получила средненько-плохой, четверочно-троечный. И не в том даже дело было, что интерес к учебе пропал. Да и не пропадал он никуда, просто трансформироваться не сумел удачно. Не хотела она так учиться, и все тут. Да и времени особо не было опомниться, выскочить из круговерти горестных событий…
А вот у Петьки, слава богу, гораздо мягче все переустройство жизни произошло. Его вообще в школе любят, и друзья какие-никакие появились, и даже влюбиться уже успел в одноклассницу, в Лилю Колокольчикову. Василиса, правда, эту Колокольчикову пока не видела, но за Петьку все равно страшно рада была. Побаивались они с бабушкой за него поначалу – он мальчишка мягкий, искренний, открытый, к миру жестокому всей душой наивно повернутый… А он ничего, молодцом оказался, все по-взрослому, по-философски принял. И даже бегство материнское. Хотя, может, и страдает потихоньку. Даже и наверняка страдает, не признается только. Когда от матери письмо очередное приходит, запирается в своей комнате и читает его там подолгу, и плачет, наверное. Он вообще очень на мать похож, и характером, и внешностью ангельской – те же распахнутые миру светло-зеленые глаза, те же пушисто-вьющиеся, с золотым праздничным отливом густые волосы…
Зато Василисе материнской красоты не досталось ни капельки. Высоким ростом и некоторой неуклюжестью она напоминала давно вышедшую из формы, слегка поправившуюся манекенщицу, которую, как ни бились, так и не научили ходить правильно, потому как, несмотря на прямую спину и гордо вытянутую шею, она упорно косолапила при ходьбе и некрасиво размахивала руками и была совсем не ухожена лицом. В общем, не была сексуальной, не получалось у нее этого старательного выпячивания наружу плотской красоты. Бог таких талантов не дал. Но в то же время было в этой девушке что-то особенное, может, более основательное, чем пресловутая сексуальность, что заставляло на ней задержать взгляд. Пусть не для того, чтобы полюбоваться ею по-мужски одобрительно, но все же останавливало. Сила, может, какая ее внутренняя. Сила отцовской основательно-крепкой породы – с широкой мужской костью, высоким ростом, с мощным разворотом плеч, с грубо, даже топорно вырезанными чертами лица, будто природа, ее создавая, торопилась куда-то и недозавершила-недоделала это тонкое дело: глаза прорезала глубоко, а форму им придать поленилась, оставив вместо нее узкие монгольские щелочки, и нос тоже будто в три приема слепила, и над губами не особо пофантазировала – очертила резко, по-мужски угловато, без особых женских изгибов-прелестей. Какое-то монголо-европейское лицо получилось. Совсем без женского мило-кокетливого обаяния да очарования, но и далеко не простецкое. Отцовское, в общем, лицо. Василису устраивало. Хотя мама, она помнит, частенько вздыхала, на нее в детстве глядючи, и приговаривала чего-нибудь эдакое, вроде: учись хорошо, Васенька, тебе обязательно надо умненькой быть… Сама-то она всегда в писаных красавицах числилась, в любом возрасте – воздушно-нежная фея из сказки про Золушку, созданная исключительно для дорогого комфорта, для украшения жизненного. Она ж не виновата, что комфорт взял да и развалился в несколько дней… А по-другому, чтоб не украшением, она жить не умеет, не научил ее никто, да и необходимости такой не было. Она, когда в восемнадцать лет замуж за отца выскочила, сразу попала в довольно обустроенный и добротный по тем временам быт профессорской семьи своего молодого мужа, а вскорости уже и Василису родила – когда же ей учиться-то было? Да никто особо на этом и не настаивал. Тем более когда Василиса подросла, она еще и Петечку родила. А потом и вовсе незачем стало, потому как отец, по-умному вычислив и упредив грядущие в стране перемены, быстро пошел в гору и вскоре смог обеспечить разросшейся семье довольно основательный, соответствующий новому времени комфорт, в который мама всей своей неземной и воздушной красотой очень, ну просто очень органично вписалась. Прямо как тут всегда и была. Теперь так же и в немецкий комфорт быстренько вписалась, если судить по частым письмам, в которых она расписывает свое новое житье-бытье. Такое чувство, что она каждый день их пишет, письма эти…