Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, начинается: опять ты со своей сублимацией. Самомнение — выше крыши.
— Бери еще выше.
— Уф, держите меня!» Я сбрасываю простыню, встаю с кровати, выхожу из комнаты и топаю в ванную. Здесь я совершаю о бычный утренний туалет: принимаю душ, бреюсь, чищу зубы, стригу ногти на руках и ногах, брею под мышками, выдергиваю волосы из носа и ушей, ну и конечно же, занимаюсь «им». Пока намыливаю «его», «он» устраивает цирк из своей сверхчувствительности и раздувается до огромных размеров. Тогда я говорю «ему»: «- Ты, верно, думаешь, что я на седьмом небе от твоей, скажем так, готовности. Ан нет, ошибаешься. Неужели тебе невдомек, что эта твоя хваленая легкость на подъем, такая вроде бы убедительная, раз-два и готово, есть неопровержимое доказательство моей изначальной неполноценности. Ведь на самом деле за ней скрываются немощные, посредственные, несостоявшиеся личности. Чему тут радоваться? Это все равно, как если бы горб обратился к горбуну с его же собственной спины: „Смотри, какой я вымахал! Можешь гордиться мной!“ — „Чем тут гордиться? — резонно ответил бы горбун. — Из-за тебя все мои беды“.
Такое сравнение действует на „него“ как холодный душ. Слегка ошарашенный, „он“ умолкает; затем, постепенно и незаметно, приобретает нормальные размеры. Мой туалет завершен. Я иду в спальню, одеваюсь и выхожу из дома.
Сейчас восемь утра. Почему я собрался к Фаусте в такую рань? Первым делом, потому, что хочу поскорее вернуться домой и основательно поработать над „моим“ фильмом. Вовторых, потому, что в это время Фауста еще спит, а уж ято знаю, что спросонок она жуткая страхолюдина (хотя о какой красоте можно вообще говорить в отношении этой увядшей и запустившей себя женщины). Так что „он“ не выкинет никакого фортеля, что можно было бы предположить, судя по сну.
Выхожу из дома в рассеянности, словно это наш прежний дом, в котором полгода назад мы жили с Фаустой. И то сказать: оба дома на одно лицо, xoть и в разных районах. Квартира, которую я снял для своего творческого эксперимента, находится на последнем этаже новенького дома в приличном квартале: пять комнат под самой крышей. Квартира, в которой полгода назад мы жили с Фаустой, тоже находится на последнем этаже новенького дома в приличном квартале: пять комнат под самой крышей. В чем разница? В одном: квартира, где мы жили с Фаустой, была воплощением моей робкой, обреченной посредственности. И наоборот: квартира, в которой я живу эти полгода, должна быть и непременно будет местом моего восхождения и торжества. Поэтому мое недавнее ощущение, будто я выхожу из того же дома, неуместно и вдобавок означает, что я все еще сомневаюсь в успехе эксперимента. Скверно! После недолгого колебания решаю, что не пойду в ближайший бар, а выпью кофе у Фаусты. Вполне подходящий предлог занять ее разговором и оградить себя от опасного сближения. Сажусь в машину, трогаюсь. Как раз по пути — газетный киоск. Останавливаюсь, выхожу, иду к киоску. Тут между „ним“ и мною происходит следующий диалог. Передаю его слово в слово, главным образом для того, чтобы показать, в какие дурацкие положения „он“ вечно меня ставит.
„— Не в службу, а в дружбу: давай посмотрим вон тот журнальчик.
— Какой еще журнальчик? — Во-он тот.
— Журнал только для мужчин! В восемь утра! Едва выйдя из дома! Тридцатипятилетний мужчина, низенький, лысоватый, коротконогий, с деловым, горделивым, даже где-то с величественным видом листает украдкой порнографический журнал прямо у киоска, спиной к улице, по которой в автобусах, машинах, пешком спешат на работу и в магазины все нормальные люди. Ты в своем уме? — Ну будь добр, только этот — и все.
— Я сказал — нет, и не заикайся даже.
— Да ладно тебе.
— Нет, нет и еще раз нет.
— Ну-ну, только смотри, как бы чего не вышло у Фаусты…“ Это шантаж. Взвешиваю все „за“ и „против“ и соглашаюсь: чем бы дитя ни тешилось… Протягиваю руку, беру журнал, начинаю его перелистывать. Стараюсь держаться раскованно, как человек, который прекрасным летним утром вышел на прогулку и останавливается без всякой видимой цели где придется: то на броскую рекламу поглазеть, то полюбоваться пышными кронами платанов, то проводить взглядом бродячего пса, а то вот полистать журнальчик, битком набитый голыми девками.
Но не тут-то было: „он“ не дает мне даже соблюсти внешние приличия. Тоном, не терпящим возражений, „он“ вдруг заявляет: „- Эй, куда гоним-то! Не так резво, погоди, дай рассмотреть как следует. Ого! Глянь-как вон на ту…
— Слишком уж ее много. Не фотомодель, а пугало балаганное.
— А хоть бы и много. Ты же знаешь, что я тащусь от всего такого выпяченного, кругленького, выпуклого, гладенького, пухленького.
— И чего только ты находишь в этой обнаженке? Здесь и цвета-то все перевраны, отливают металлом, точно рекламные картинки машин, ликерных бутылок или сигаретных пачек.
— Какой с меня спрос? Мне бы чего попроще да посмачнее. Ой-ой-ой, погоди, погоди! — Ну что еще? — Складной разворот, а на нем в полный рост, с головы до пят, телка месяца… Не пропускать же разворот-то? — Это уж слишком! Зациклиться на этом развороте — значит выдать себя с потрохами, тут и ежу понятно будет, что я не просто так заглянул, а нарочно стою тут и млею. Между прочим, киоскер уже поглядывает на меня искоса.
— Дался тебе этот киоскер! — Дался не дался, а я у него каждое утро газеты покупаю. И не хочу, чтоб он подумал обо мне что-нибудь не то.
— Что „не то“? — Вот именно то, что не то!“ Тут киоскер с развязной ухмылкой спрашивает, беру ли я журнал.
От стыда я весь заливаюсь краской. Отвечаю с достоинством, что беру, спрашиваю, сколько стоит, плачу, сую журнал под мышку и отхожу обычной, медленно-величавой походкой.
И только уже в машине взрываюсь; „он“ понимает, что Лучше не возникать. Но в конце концов наглость берет у „него“ верх над страхом. Вне себя от ярости я хватаю журнал правой рукой и, удерживая руль левой, собираюсь выбросить его в окошко. Тут-то „он“ и вступается: „- Да ты чего! Оставь журналец. Потом дома, без суеты, мы посмотрим его хорошенько, страничку за страничкой.
— Ты это мыканье брось. Нет никаких „мы“, есть „я“ и „ты“. И вообще, не стой над душой. Осточертел ты мне. Лопухнул меня перед киоскером, так уж лучше помалкивай.
— Подумаешь, разошелся из-за паршивого журнальчика.
— Порнографического журнальчика! Неужели не ясно: листать такой журнал — все равно что подглядывать в замочную скважину.
— Что мы и делали, и ты вроде не особо кипятился, наоборот.
— Я кому сказал: хватит мыкать! — Почему это хватит? Мы были вдвоем: я нашептывал, ты исполнял. Чудное времечко! Помню, купили мы как-то раз бинокль (дорогой, зараза, зато немецкая работа), залезли вместе на террасу, туда, где жильцы белье сушат, спрятались за простыней и ждем. Наконец в доме напротив — его еще под пансион переделали — открывается окно. Направляем мы на него бинокль и видим, как по комнате расхаживает какая-то красотка, с виду не наша, высокая такая, фигуристая, грудь лепешкой, бедра узкие, ноги аж из ушей растут, кожа бронзовая, видно, морской загар, а сама — в чем мать родила, только в паху беленький треугольник на тоненьких шнурочках прилажен. Мы на это окошко пялились в бинокль, покуда девица не оделась и не ушла. Интересно, как это, по-твоему, называется? Разве не „подглядывать“? — Так с тех пор, поди, лет десять прошло. Да, ты был гнусным, смешным, пакостным соглядатаем, а я находился в твоей власти“.