Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут особенный, прекрасный, гениальный мальчик бросился в туалет, где его вывернуло наизнанку. Если подумать, это было немного похоже на взрыв.
– Колин! – закричала мама.
– Оставьте меня одного, – прокричал Колин из туалета. – Пожалуйста.
Когда он вышел, родители уже ушли.
На протяжении следующих четырнадцати часов, не прерываясь на то, чтобы поесть, попить или снова опустошить желудок, он читал и перечитывал свой выпускной альбом, который получил всего четыре дня назад. Кроме обычной ерунды, которая бывает в выпускных альбомах, в нем было сто двадцать восемь записей, сделанных от руки. Двенадцать из них ничего особенного и собой не представляли, пятьдесят шесть отмечали его ум, двадцать пять гласили, что писавшие хотели бы лучше его узнать, одиннадцать были признаниями в том, что с ним было весело учить английский, в семи упоминался «пупиллярный сфинктер»[2]и невероятные семнадцать гласили «Оставайся крутым!». Но Колин Одинец не мог «оставаться крутым» по тем же причинам, по которым голубой кит не мог быть невесомым, а Бангладеш – богатым. Наверное, эти семнадцать человек шутили. Он задумался над тем, почему это вдруг двадцать пять его одноклассников, с которыми он проучился двенадцать лет, написали, что хотят «узнать его поближе». Можно подумать, у них не было такой возможности.
Но большую часть этих четырнадцати часов Колин посвятил тому, что читал и перечитывал запись Катерины XIX:
«Кол!
Мы многое пережили вместе. И нас еще многое ждет впереди.
Я шепчу снова, снова и снова:
ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.
Вечно твоя,
К-а-т-е-р-и-н-а».
В конце концов он решил, что на кровати лежать в его состоянии не стоит, потому что там слишком удобно, и перебрался на пол. Лег на спину, распластав ноги по ковру, и принялся подбирать анаграммы для слов «Вечно твоя», пока не нашел ту, которая ему понравилась: «Что я внове?» Он лежал, размышляя над тем, внове ли он, и повторяя про себя признание Катерины, которое успел выучить наизусть. Ему хотелось заплакать, но вместо этого он ощутил боль в солнечном сплетении. То, что он сейчас чувствовал, было куда хуже слез. Слезы, пусть самые горькие, дополняют тебя. А его чувство было опустошающим.
Вечно твоя… Что я, внове?
Он думал и думал об этом, а жгучая боль под ребрами все нарастала. Было так больно, будто ему задали самую сильную в его жизни взбучку. А ведь ему было с чем сравнить.
Колин лежал и страдал до десяти вечера, пока в его комнату не ворвался без стука лохматый и довольно упитанный юноша, ливанец по происхождению. Колин повернул голову, прищурился и посмотрел на него.
– Что стряслось? – спросил Гассан, едва не срываясь на крик.
– Она меня бросила, – ответил Колин.
– Да, я уж слышал. Эй, зитцпинклер[3], я бы тебя с радостью утешил, но содержимым моего мочевого пузыря сейчас можно пожар потушить!
Гассан промчался мимо Колина и распахнул дверь в туалет.
– Что ты ел, Одинец? Пахнет как… ФУУУ! БЛЕВОТИНА! БЛЕВОТИНА! ФУУУ!
Гассан кричал, а Колин равнодушно подумал: «А, да. Туалет. Забыл смыть».
– Прости, если промазал, – сказал Гассан, возвращаясь в комнату. Он сел на край кровати и легонько пнул Колина, лежащего на полу. – Мне пришлось зажимать нос обеими руками, так что палка-громыхалка болталась, как маятник.
Колин не засмеялся.
– О, вижу, тебе и правда фигово, потому что а) шутки про палку-громыхалку – лучшие в моем репертуаре и потому что б) как можно забыть смыть собственную блевотину?
– Хочется сдохнуть, – монотонно произнес Колин, уткнувшись в сливочного цвета ковер.
– О боже! – вздохнул Гассан.
– У меня была мечта: добиться чего-то в жизни и завоевать ее любовь. И посмотри, что получилось. Нет, ну правда, посмотри, – с надрывом сказал Колин.
– Да смотрю я, смотрю. И скажу тебе, кафир[4], не нравится мне то, что я вижу. И то, что я чую носом, – тоже.
Гассан лег на кровать с таким видом, будто пытается оценить масштаб бедствия.
– Просто я… неудачник. Что, если на этом все и закончится? Что, если через десять лет я буду сидеть в офисе, возиться с цифрами и запоминать результаты бейсбольных матчей на спор? Что, если ее со мной не будет, а я ничего не добьюсь и останусь полным ничтожеством?
Гассан сел и положил руки на колени:
– Эй, друг, тебе нужно поверить в Аллаха. Мне никакая офиса не нужна, я и без нее счастлив, как свинья в дерьме.
Колин вздохнул. На самом деле Гассан не был таким уж набожным, но он часто пытался в шутку обратить Колина в свою веру.
– Ага. Поверить в Аллаха. Хорошая идея. А еще я бы с удовольствием поверил в то, что могу вылететь в открытый космос на спинах огромных пушистых пингвинов и кувыркаться с Катериной XIX в невесомости.
– Одинец, тебе больше всех, кого я знаю, нужно поверить в Аллаха.
– А тебе нужно учиться в колледже, – пробормотал Колин.
Гассан был старше Колина, но взял в школе «год отпуска». Потом он поступил в Университет Лойолы в Чикаго, но по причинам, известным только ему, не записался на осенний курс, и «год отпуска» мог превратиться в два.
– Слушай, друг, я тут точно ни при чем, – сказал Гассан с улыбкой. – Это не мне сейчас так фигово, что я валяюсь на полу как бревно и не могу даже подняться, чтобы смыть собственную блевотину. И знаешь, почему я в шоколаде? Потому что со мной Аллах.
– Ты опять пытаешься обратить меня в свою веру, – недовольно простонал Колин.
Гассан вскочил с кровати, взгромоздился на Колина, прижал его руки к полу и душераздирающе завопил:
– Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк его! Повторяй за мной, зитцпинклер! Ла иллаха илла-лла![5]
Колин попытался сбросить его и засмеялся, Гассан расхохотался следом:
– Я пытаюсь уберечь твою жалкую задницу от прямого попадания в ад!
– Слезь с меня, а то я и правда туда попаду, – прохрипел Колин.
Гассан послушался и мгновенно принял серьезный вид:
– Так в чем проблема?