Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот именно, только вам уже не поможет.
— Заткнись!
— Сама заткнись!
— Да успокойтесь вы, при чем тут зубная паста? Мужчина впереди сказал, сапожки женские завезли, кожа натуральная.
— Ой, только бы хватило! Где этот мужчина — пойду его поспрошаю.
— Да ему стоять надоело — уж полчаса как ушел.
— Ну, прямо! Не полчаса, а час.
— Скорей два часа. Когда он стоял, я еще пальцами шевелить могла.
— Если б сапожки — он бы не ушел.
— Холостой, видать. На кой ему сапожки-то, если жены нету?
— Жены нету — дама сердца есть.
— Дама сердца! Ой, не могу — дама сердца, откуда у этого мордоворота дама сердца! Такой урод… хуже вон того мужика.
— Эй, ты на кого пасть разеваешь? Это я урод?.. Да-да, вот ты — это ты про меня сказал — «урод»?
— Да хоть бы и про тебя. А что ты мне сделаешь?
— Я те покажу, кто тут урод! Щас я до тебя доберусь, а ну, расступись, люди, расступись!
— Локтями-то полегче! Здесь старый человек сзади стоит, куда прешь?
— А ты кто такой, чтоб мне указывать?
— Я что, я ничего… Хорош, хорош, я ведь… слова не скажи… Я не…
— Давай, милок, выбей ему зубы, чтоб на пасту не тратился.
— Господи, опять она со своей пастой! Какая еще паста, при чем тут паста, неужели не доходит: мы не за пастой стоим!
— Надо же, никто толком знает: что дают? Уж наверное, что-нибудь полезное. Ладно, время пока есть — постою, сколько смогу. Вы последняя?
2
В тот ноябрьский день Анна решила пойти с работы непривычным путем. Обычная дорога к дому была запружена гражданами, которые высыпали на улицу в честь празднования тридцать седьмой годовщины. Как правило, она получала от парадов удовольствие, но в этот раз на нее навалилась усталость и ей не захотелось часами переминаться с ноги на ногу в толпе прохожих, хотя она и знала, что среди марширующих вполне мог оказаться ее муж — с тубой на плече, в составе сводного районного оркестра, чьи тусклые медные улитки уже ползли в ее сторону, сотрясая город торжествующим ревом.
Времени было только три часа дня, но воздух отяжелел от приближения вечера и разбух от снега. В мире пахло разгоряченной медью и жухлой гвоздикой. Через пару кварталов на улицах сделалось безлюдно, все ушли на праздничное гулянье, и этот жилой район остался голым, сырым и мрачным, как дно какого-нибудь северного моря, неприглядно обнаженное в пору отлива. По тротуару гулко стучали плоскими подошвами ее баретки. Прибавив ходу, будто спасаясь от этого стука, Анна нырнула в переулок, миновала какой-то двор под квадратом неба, стиснутого безрадостными, нависающими над головой домами, свернула за угол — и замедлила шаг.
На тротуаре собрались люди, десятка полтора-два; над их темными, нахохленными спинами кружили последние бурые листья. Даже здесь гулянье, решила Анна и ринулась вперед, прижимая к груди сумку.
Из толпы к ней повернулся старичок.
— Присоединяйтесь, — позвал он.
Анна хотела пройти мимо, но помедлила, опасаясь, как бы ее отказ от участия в народном ликовании не сочли за отсутствие патриотизма; впрочем, она успела заметить, что толпа на тротуаре ничем не напоминает праздничное сборище. Притихшие и отстраненные, эти люди не размахивали самодельными флажками и не скандировали лозунги; ее взгляд выхватил женщину преклонного возраста, которая опиралась на трость, и скуластого, болезненного вида юношу. Она неуверенно обернулась к окликнувшему ее старичку. Тот был одет в поношенное пальто цвета чернозема; хищные тени съели большую часть его лица и затерялись в спутанной бороде, прорезая глубокие борозды на пергаментной коже и заливая глаза темнотой. Под его немигающим, скорбным взглядом Анне стало не по себе, она покосилась в сторону — и только теперь заметила киоск.
Значит, ошиблась, подумала она и опустила сумку. Никакое это не гулянье, а просто очередь. Над этим убогим ларьком даже не было вывески. Единственное окошко закрывал деревянный щит с прикнопленной запиской, но разобрать слова с такого расстояния не получалось. Она не помнила, чтобы раньше здесь стоял киоск, но ведь и заносило ее сюда нечасто: в последний раз, наверное, несколько месяцев назад, а то и пару лет, если не больше; время уже давно текло сплошным потоком и застывало монолитной, плоской, ровной конкрецией, совсем — вдруг подумалось ей — как строительный раствор, что льется из цементовоза и расцвечивается лишь дозированными государственными праздниками, которые он тут же и затягивает в себя россыпью красно-желтых фантиков.
Нет, ей, конечно, грех было жаловаться. Она жила хорошо, очень даже хорошо.
Как все.
— А что здесь дают? — спросила она.
Старичок улыбнулся, морщины умножились, тени сгустились.
— А чего бы вам хотелось? — негромко спросил он.
— Простите?
— Дают здесь то, — ответил он, — чего душа просит. Вот вам, например, чего больше всего хочется?
Она уставилась на старца. Между ними в густом воздухе медленно проплыл сухой лист.
Никто из присутствующих не проронил ни слова; подернутые дымкой лица отвернулись. А старик-то не в себе, догадалась она и, похолодев, отпрянула, заторопилась прочь. На ходу ей удалось прочесть записку: «Ушла на праздник». Ниже было нацарапано что-то еще, но Анна не вчитывалась — она теперь смотрела только вперед, словно спеша к некой невидимой, отдаленной цели, однако все время ощущая спиной тяжесть стариковского взгляда, скользившего по ней сверху вниз: от макушки, вдоль позвоночника, к ее стоптанным подошвам.
В тот вечер она решила непременно дождаться мужа, чтобы им сесть за стол всей семьей. Отчего-то — скорее всего, из-за непривычно позднего времени — в кухне казалось еще теснее и темнее обычного; черно-белый циферблат настенных часов, похожих на вокзальные — большой, круглый, голый, — равнодушно провожал последние отбывающие проблески света и встречал прибытие неповоротливой, гнетущей тьмы. Не вставая со своего углового места возле плиты, Анна сделала вид, что кладет себе добавку, а сама смотрела, как ее мать возится с кусочком мяса, а сын безучастно сооружает вал из картофеля вдоль края тарелки, возводя и тут же разминая комковатые бастионы. Закончив безмолвную трапезу, ее мать, а потом и сын вышли из-за стола, и тогда она налила два стакана чаю, положила себе кусок сахара и еще с минуту понаблюдала, как муж дует на обжигающую жидкость: губы его недовольно морщились, а челюсти шевелились в каком-то особом неслышном, непостижимом для нее ритме.
В конце концов она подавила вздох и отвернулась к окну. Занавески исподволь раздвигал коварный осенний сквозняк, а сквозь образовавшийся зазор на нее смотрела темнота, у которой оказалось мягкое лицо, вылепленное светом, тронутое тенью и преображенное мраком в некое подобие когда-то знакомой, нежной, юной красоты.