Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще должен предупредить, чтобы не осталось уже никаких недомолвок.
Тело отца так и не будет найдено.
Большую часть жизни я не мог решить, то ли жалеть отца, то ли не обращать на него внимания, то ли обожать, то ли судить, то ли убить. Его загадочное поведение заставляло меня колебаться до самого конца. Он отличался противоречивыми суждениями обо всем на свете и особенно о том, что касалось моего воспитания. Я провел шесть месяцев в детском саду, и он решил, что этого довольно, поскольку система образования «отупляет, развращает душу, устарела и слишком приземленная». Не могу взять в толк, почему рисование пальцем надо называть устаревшим и приземленным методом воспитания. Грязным — да, но никак не развращающим душу. Отец забрал меня домой, намереваясь заняться моим образованием, и вместо того, чтобы заставлять рисовать пальцем, читал мне письма Ван Гога брату Тео, которые художник написал перед тем, как отрезать себе ухо. А еще — «Человеческое, слишком человеческое»[1], чтобы мы вместе могли «отделить Ницше от нацистов». Затем он коротал время, вперившись в пространство, а я садился неподалеку от дома и водил по земле пальцами, жалея, что на них нет краски. Через шесть недель он сдал меня обратно в детский сад, и, казалось, я получил возможность продолжать нормальную жизнь, но когда я учился в первом классе, он явился в школу и снова увел с собой, поскольку испугался, что оставляет мой впечатлительный ум в тенетах дьявольского исподнего.
На этот раз он взялся за меня серьезно и за шатким кухонным столом, стряхивая белый сигаретный пепел в немытые тарелки, учил литературе, философии, географии, истории и не имеющему названия предмету, для чего требовалось пролистать ежедневные газеты, после чего он недовольно бурчал, что средства массовой информации «сеют моральную панику», и вопрошал, почему люди позволяют так с собой обращаться и поддаются этой самой моральной панике. Иногда уроки проходили в спальне среди сотен купленных у букиниста книг, портретов мрачных, давно почивших поэтов, пустых пивных бутылок, газетных вырезок, старых карт, черной скукожившейся банановой кожуры, пачек невыкуренных сигарет и пепельниц с выкуренными.
Вот типичный урок:
— Итак, Джаспер, мир больше не распадается неосязаемо — в наши дни он рушится с грохотом. В любом городе мира по улицам открыто плавают запахи гамбургера и ищут старых друзей. В прежних сказках злая ведьма была безобразной; в современных — у нее скуластое лицо и силиконовые имплантаты. Люди не таинственны, потому что никогда не закрывают рта. Верование дает точно такое же озарение, как повязка на глазах. Ты слушаешь меня, Джаспер? Когда-нибудь поздно вечером на улице идущая перед тобой женщина обернется и перейдет на другую сторону просто потому, что некоторые представители твоего пола насилуют ей подобных и пристают к детям.
Каждое занятие приводило в замешательство и охватывало самый разнообразный спектр тем. Отец пытался вовлечь меня в диалоги, подобные тем, что вел Сократ, но говорил за обе стороны сам. Как-то во время грозы отключилось электричество, он зажег свечу и поднес под подбородок, чтобы продемонстрировать, как человеческое лицо при соответствующем освещении превращается в зловещую маску. Он научил меня не следовать глупой человеческой привычке назначать без должных на то оснований встречи, ориентируясь на пятнадцатиминутные временные интервалы.
— Никогда, Джаспер, не встречайся с людьми в семь сорок пять или в шесть тридцать — выбирай что-нибудь вроде семи двенадцати или восьми ноль трех!
Если звонил телефон, он поднимал трубку, но не отвечал, а когда на другом конце провода с ним здоровались, изображал писклявый, дрожащий детский голос и говорил:
— Папы нет дома.
Я хотя и был маленьким, но уже понимал, что скрывающемуся от мира взрослому смешно подделываться под своего шестилетнего сына, однако через много лет сам занялся тем же самым, только изображал его.
— Сына нет дома, — басил я в трубку. — Что-нибудь передать?
Отец одобрительно кивал. Больше всего ему нравилось, если кто-то от кого-то прятался.
Уроки продолжались и когда мы вышли во внешний мир: отец учил меня торговаться, хотя мирок, в котором мы жили, был иного рода. Помню, как, держа меня за руку, он завопил в лицо торговцу газет:
— Никаких войн! Никакого обвала рынков! Никаких убийц на свободе! За что вы столько хотите? Ведь ничего же не произошло!
Еще я помню, как он сидел на желтом пластмассовом стуле и стриг мне волосы. Отец свято верил, что это отнюдь не нейрохирургия и если у человека есть пара рук и ножницы, он обязательно справится.
— Я не собираюсь тратиться на парикмахера, Джаспер, — заявлял он. — Чего тут уметь? Дальше черепа не обстрижешь. — Мой отец — философ, и даже в стрижке волос он искал смысл. — Волосы — символ мужественности и жизнестойкости, хотя многие слабаки носят длинные прически и немало лысых отличаются жизненной энергией. Так зачем мы их стрижем? Что мы имеем против волос? — Он быстро и бездумно щелкал ножницами.
Отец часто стриг и себя самого и при этом не пользовался зеркалом. — Я это делаю не для того, чтобы завоевать приз, — объяснял он, — а чтобы укоротить поросль на голове. — Мы были отцом и сыном с невиданными, безумными прическами, воплощающими одну из любимейших отцовских идей. Я ее понял намного позднее: есть свобода в том, чтобы выглядеть ненормальным.
С наступлением вечера дневные уроки завершались придуманной им на сон грядущий историей. Каждая — отменная гадость! Мрачные, вызывающие дрожь, и во всех был герой, в котором угадывались мои черты. Вот один из характерных рассказов: «Жил-был маленький мальчик по имени Каспер. Все его друзья одинаково относились к живущему в конце улицы толстому парню. Они его ненавидели. Каспер хотел продолжать дружить со своей компанией и тоже начал ненавидеть толстяка. Но однажды утром он проснулся и обнаружил, что его мозги загнили и с болью вытекли из задницы». Бедняга Каспер! Ему положительно не везло. В серии отцовских вечерних рассказов его расстреливали, закалывали, били дубинкой, топили в кипящем море, тащили по осколкам стекла, ему сдирали с пальцев ногти, скармливали его внутренности каннибалам. Он исчезал, взрывался, его разрывало изнутри, он часто погибал от жесточайших спазмов и потери слуха. Мораль была всегда одной и той же: если бездумно следовать общественному мнению, то дело кончится внезапной, ужасной смертью. После этого я еще долго боялся соглашаться с людьми, даже если речь шла о том, сколько теперь времени.
Каспер так ни в чем серьезном и не преуспел. Иногда он выигрывал сражения и получал за это награды (две золотых монетки, поцелуй, одобрение отца), но никогда, ни единого раза он не победил в войне. Теперь я понимаю: это происходило от того, что философия отца принесла ему в жизни немного завоеваний — ни любви, ни покоя, ни успеха, ни счастья. Благодаря своему мышлению он не мог вообразить долгий мир без войны или значимую победу — его опыт ничего подобного ему не подсказывал. Вот поэтому Каспер с самого начала был обречен. Бедолага не имел ни малейшего шанса.