Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое запоминающееся занятие в отцовском классе началось в тот день, когда он вошел в спальню с желтовато-зеленой обувной коробкой под мышкой и объявил:
— Сегодняшний урок о тебе.
Он повел меня в парк напротив нашего многоквартирного дома, один из унылых заброшенных городских парков, которые выглядели так, словно это были поля сражений между детьми и наркоманами, где детям в итоге здорово надрали задницы. Высохшая трава, сломанные горки, пара качелей с парусиновыми сиденьями, поскрипывающими на запутавшихся ржавых цепях.
— Слушай, Джаспер, — начал отец, когда мы уселись на скамейку. — Настало время тебе рассказать, как прогорел твой дед, чтобы ты мог решить, как поступать с неудачами предков: то ли следовать им, то ли, отталкиваясь от ошибок предшественников, совершать собственные, но на своей орбите. Все мы немощно отползаем от могил своих дедушек и бабушек, чтобы не слышать печального звона их смерти и избавиться от послевкусья их самого главного насилия над собой — стыда за свои загубленные жизни. Лишь постоянное накопление раскаяния и просчетов, наш стыд и наши загубленные жизни открывают дверь к их пониманию. Если по какому-то капризу судьбы мы ведем приятную жизнь и идем от одного успеха к другому, нам их никогда не понять. Никогда!
Отец открыл обувную коробку.
— Я хочу, чтобы ты кое на что посмотрел. — Он вынул пачку неперевязанных фотографий. — Это твой дед. — На черно-белом снимке был изображен прислонившийся к фонарю молодой человек с бородой. Он не улыбался, а к столбу прислонился, словно опасаясь упасть.
Отец повернул ко мне другую фотографию. На ней женщина с простым овальным лицом улыбалась одними кончиками губ.
— Это твоя бабушка. — Он стал демонстрировать другие снимки, строго по одному, будто был запрограммирован. То, что я увидел из монохромного прошлого, оставило меня в недоумении: выражение человеческих лиц было везде одинаковым — дед всегда был охвачен страхом, улыбка бабушки была более унылая, чем если бы она сокрушенно хмурилась.
Отец вытащил еще одну фотографию:
— А это папа номер два, мой настоящий родитель. Люди обычно считают, что биологический отец важнее того, кто тебя вырастил. Но человека воспитывает не способная к оплодотворению капля семенной жидкости. Согласен?
Он поднес фотографию к моим глазам. Не знаю, можно ли сказать о лицах, что они были полярно противоположны друг другу, но в отличие от первого мрачного дедушки этот улыбался так лучезарно, будто его фотографировали в самый счастливый день не только его жизни, а жизни вообще. На нем был заляпанный белой краской комбинезон, светлые волосы растрепались, по лицу ручьями катился пот.
— Если хочешь знать, я не часто смотрю на эти фотографии, — продолжал отец, — потому что, когда я гляжу на снимки умерших людей, то вижу одно: они мертвы. Не важно, кто изображен: Наполеон или моя мать, — они просто мертвецы.
В тот день я узнал, что моя бабушка родилась в Польше в самое несчастное время, когда Гитлер превратил свою манию величия в реальность и предстал перед миром наделенным сноровкой торговаться сильным лидером. В тот день, когда немцы подступили к Варшаве, родители бабушки убежали из города и, протащив ребенка через всю Восточную Европу, спустя несколько мучительных месяцев скитаний оказались в Китае. Там бабушка и выросла — в шанхайском гетто, пока шла война. Она говорила по-польски, на идише, на мандаринском диалекте китайского языка, страдала от сырости в сезон муссонов, голодала, выдержала жестокие американские авианалеты, но осталась в живых.
После того как американские войска вошли в Шанхай и принесли трагическое известие о холокосте, многие из еврейской общины оставили Китай и разъехались по всему миру, но мои прадедушка и прабабушка решили остаться. Они завели кабаре, где говорили на разных языках, и кошерную мясную лавку. Это вполне устраивало мою юную бабушку, которая в то время уже была влюблена в моего дедушку, актера их труппы. В 1956 году, когда бабушке было только семнадцать лет, она забеременела, и это заставило и ее родителей, и родителей моего дедушки поспешить с приготовлениями к свадьбе, как это принято в Старом Свете, если люди не хотят, чтобы все вокруг начали заниматься подсчетами. Через неделю после бракосочетания семья решила вернуться в Польшу и на родине растить будущего ребенка — пока только набор клеток, которые впоследствии должны были превратиться в моего отца.
С распростертыми объятиями их, мягко говоря, не приняли. Объясняется ли это чувством вины новых хозяев или их страхом, что придется возвращать собственность, но когда вернувшиеся скитальцы позвонили в дверь и заявили: «Вы живете в нашем доме», с ними не церемонились — за десять минут на глазах моей бабушки ее родителей забили до смерти металлической трубой. Бабушка убежала, но ее мужу не повезло: его застрелили за то, что он молился на иврите, и он упал на тела стариков. А поскольку он не успел произнести «Аминь», то его молитва не дошла по назначению. («Аминь» — это нечто вроде кнопки «отправить» в электронной почте.)
Внезапно овдовевшая и осиротевшая, бабушка вторично за свою недолгую жизнь дала деру из Польши — на этот раз на плывущем в Австралию корабле. Два месяца она взирала на унылый горизонт. А когда кто-то крикнул: «Земля!», у нее начались роды. Пассажиры бросились к борту и, вцепившись в поручни, стали смотреть на окаймлявшие берега зеленые рощицы на крутых склонах. Австралия! Самые юные радостно закричали. А старшие понимали: ключ к счастью в том, чтобы не завышать ожиданий. И неодобрительно зашикали.
— Ты меня слушаешь? — прервал рассказ отец. — Это все стеновые блоки твоей личности. Польское, еврейское, гонение, бегство. Овощи, которые составляют закваску Джаспера. Понимаешь?
Я кивнул. Мне это было понятно. Отец продолжал.
Хотя по-английски она не знала почти ни слова, всего через шесть месяцев каким-то образом сумела подцепить моего дедушку номер два. Спорно, стоит ли этим гордиться или этого надо стыдиться, но он вел свой род от тех английских каторжников, которых привезли в Австралию в трюме последнего корабля. И хотя известно, что многие из них попали туда за мелкие преступления, например, за кражу какой-нибудь булки, предок отца к ним не принадлежал. Наверное, он мог бы составить им компанию, если бы после того, как изнасиловал трех женщин, еще и свистнул буханку хлеба по дороге домой, но история об этом умалчивает.
Ухаживание было недолгим. Австралиец не возражал против того, чтобы обзавестись зачатым другим ребенком, и, вооружившись польским словарем и английской грамматикой, предложил моей бабушке выйти за него замуж.
— Я простой бродяга, — сказал он. — Это значит, что мир шутя будет одерживать над нами одну за другой победы, но мы не прекратим борьбу. Ну, как тебе это нравится? — Бабушка не ответила. — Скажи «решено», — умолял он. — Это от глагола «решаться». Другого теперь ничего и не требуется. Но настанет время, и все решится.
Бабушка оценила ситуацию. У нее не было ни одного знакомого, кто бы помог ей присматривать за ребенком, если она пойдет на работу. Но ей вовсе не хотелось, чтобы мальчик рос в бедности и без отца. Она подумала: «Должна ли я во имя ребенка совершить над собой насилие — выйти замуж за человека, которого не люблю?» И ответила себе: «Должна». А затем увидела, какое у него несчастное лицо, и про себя добавила: «Я могла бы совершить что-нибудь и похуже», — тем самым повторив одну из якобы добрых, а на самом деле страшных фраз, которые имеются в любом языке.