Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Возьмите меня к себе! Возьмите, — взмолилась Шумани, — дайте мне местечко рядом с вами!
Но ей лишь казалось, что она говорит, на деле же с губ ее не сорвалось ни слова, настолько отяжелел язык от ледяного воздуха за время безумной гонки. Так что фургон продолжал себе катить со своим сахарным хрустом, а Шумани продолжала бежать рядом.
Высокие колеса со смещенной осью, казалось, пританцовывали на снегу, гипнотизируя Шумани, и она, утратив бдительность, споткнулась. Попав в рытвину, нога подвернулась, и женщина упала, опрокинув Эхои навзничь. Толстое одеяло, в которое девчушка была завернута, смягчило падение, так что она не заплакала, а лишь задрыгала ножками, словно перевернутая черепаха. Из раскрытого рта ребенка вырвался голубоватый парок, а внизу одеяла проступила зловонная жижа.
Желтый фургон вскоре исчез в пурге, словно в жемчужной завесе, но уже приближалась следующая повозка с обгоревшим верхом: на обручах полукруглого каркаса, стукавшихся друг о дружку с металлическим звоном, мотались почерневшие остатки брезента.
Возница, без сомнения, фермер, прокричал Шумани, чтобы она поспешила поднять ребенка и убраться с дороги, иначе он раздавит обоих. Женщина отрицательно покачала головой, давая понять, что не может дальше идти, что ей требуется передышка и она должна во что бы то ни стало сесть в повозку. Она схватила девочку и, держа ее за талию, подняла до уровня своего лба, обратив ребенка лицом к фермеру. Шумани видела, что так делали священники, поднимая крест либо золотую чашу с вином или белыми круглыми тоненькими облатками, и перед этим жестом верующие низко склонялись или даже падали на колени.
Испуганные лошади встали на дыбы. Фермер натянул поводья и выпустил длинную очередь брани — Южная Дакота всегда славилась сквернословами; тяжелая повозка заскрипела, накренилась, словно собираясь перевернуться, а затем встала.
— Черт с тобой, — прорычал возница. — Полезай! Да продолжай держать так своего сопляка, чтобы я видел обе твои руки. До самого Пайн-Риджа. Oyakahniga he?[4]
— Ocicahnige[5], — ответила Шумани.
Она была одной из немногих женщин общины Большой Ноги, знавших английский ровно настолько, чтобы понять этим утром, на заре, несколько слов из разговора американских солдат; слов, не оставлявших сомнений в их намерении в случае бунта не щадить ни женщин, ни детей, — именно с этой целью полковник Форсайт доставил сюда пушки Гочкиса[6], высокая скорострельность и относительно хаотичный характер стрельбы которых помешали бы индейцам вовремя сообразить, что с ними происходит.
Вскоре взгляду Шумани открылась возникшая на расстоянии нескольких миль группа деревянных строений, в том числе охраняемые солдатами мелочная лавка и почта, над которыми возвышалась колокольня Божьего Дома.
Это была епископальная церковь Святого Креста, на двери которой до сих пор висело расписание служб, чтений Писания и песнопений Рождественской недели. От мороза доски двери разошлись, и сквозь щели просачивался свет, доносились стоны, и ощущался запах горячего воска. Вдруг дверь открылась, на пороге церкви возникла женщина в коричневом платье с двумя ведрами, доверху наполненными окровавленными бинтами, которые она вывалила в поилку для лошадей, куда уже была насыпана негашеная известь.
Шумани спустилась на землю, по-прежнему держа перед собой Эхои, как велел фермер. Со своего возвышения мужчина, оглядев ее, воскликнул:
— Ну и вымазалась же ты на славу!
И расхохотался, поочередно указывая рукой на зловонное одеяло девочки и испачканную физиономию Шумани.
Индианка только улыбнулась в ответ: уж лучше дерьмо, чем кровь, которая сегодня обагрила стольких женщин лакота!
Немота ее еще не прошла, язык едва ворочался, и Шумани поднесла руку ко лбу, а потом к сердцу. Спасибо. Затем она принялась топтаться на снегу, стараясь привлечь внимание стоявшей возле поилки женщины в коричневом платье. Но какой может быть шум от мокасин? Однако мощная волна вони, исходившей от индианки, заставила Коричневое Платье обернуться — наконец-то она заметила Шумани. Та молча показала рукой на Эхои.
— За тобой что, гонятся солдаты? — с беспокойством спросила женщина.
— Кажется, нет, — удалось выговорить Шумани.
— Они вас не оставят в покое, — предположила Коричневое Платье. — Совсем обезумели от ярости. Еще бы — ведь это один из ваших начал заварушку!
— Заварушку?
— Ведь кто-то же выстрелил первым, верно? И этот стрелок не нашел ничего лучше, как убить офицера.
Женщина задумалась на мгновение, обратив взор к прериям, полого взбиравшимся на холмы, поросшие соснами, которые на солнце источали крепкий смоляной запах, — но этим вечером солнце исчезло, и никто из обитателей Пайн-Риджа не мог быть уверен, что увидит его снова.
— Но сюда они войти не осмелятся, — продолжила она, — бешенство их останется за порогом церкви. Во всяком случае, именно в этом я пытаюсь убедить здесь всех, и себя в первую очередь. Меня зовут Элейн, я — учительница.
Шумани, подойдя ближе, протянула ей ребенка. Элейн взяла девочку и прижала к себе.
— Дочка? — спросила она.
— Нет, — ответила Шумани, — найденыш. Мальчика я бы оставила, а ее не могу.
Она объяснила, что живет одна, что ее мужа убили в сражении при Литл-Бигхорне[7] — Шумани не произнесла слова «вдова», возможно, не зная, как это сказать по-английски, а может, потому, что считала беспомощность, которую ей довелось ощутить, убегая от огня американских пушек, более страшным испытанием, чем вдовство.
Индианка обернулась, оценивая расстояние, которое ей пришлось преодолеть, спасаясь из лагеря Вундед-Ни. Из-за вьюги ей не удалось хорошо разглядеть лощину, по который она бежала, размахивая перед собой маленькой Эхои, словно священник кадилом. Увидела только то, что показалось ей тучами вспорхнувших птиц — красных и желтых, хотя она знала, что зимой под свинцовым небом Южной Дакоты никогда не бывало таких птиц. На самом деле это парили лоскуты бизоньих шкур, покрывавших типи, сожженные американскими солдатами, и теперь, превратившись в пылающие лохмотья, они под действием горячего воздуха пожарищ устремились вверх, подобно стаям птиц.