Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Забавно, да? — сказала она. — Я всегда думала, что рестораны «Чайлдс» вообще какой-то кошмар, но этот — действительно единственный подходящий из тех, что поблизости, все остальные жутко дорогие, к тому же тут довольно мило, как считаешь?
Для начала они взяли по «Манхэттену»,[3]поскольку, как она твердила, его приезд — настоящий праздник и это надо отметить; после чего, изучив меню и убедившись, что могут позволить себе лишь куриные фрикадельки, они заказали еще по коктейлю. Ему не очень-то хотелось — опасался, что затошнит от приторной сладости напитка, — тем не менее он пригубил его и постарался расслабиться.
К этому времени она уже пустилась в нескончаемый и неутомимый монолог:
— …Да, и догадайся, с кем я на днях столкнулась в автобусе? С Харриет Бейкер! Помнишь тот год, что мы прожили на Чарльз-стрит? Ты еще все время играл с ее мальчиками? Теперь они оба служат во флоте, а Билл — на Тихом океане, только представь! Помнишь зиму, когда мы сидели без гроша и мы с Харриет страшно ссорились из-за денег? Ну да не важно, теперь все это забыто. Мы с ней пообедали вместе и чудесно поболтали, она расспрашивала о тебе. Да, догадайся, что она рассказала мне об Энгстремах? Помнишь их? Пол и Мэри Энгстрем, я с ними еще очень дружила в том году? Они еще приезжали к нам в Скарсдейл, помнишь? И в Риверсайд? Помнишь, как мы все вместе встречали Рождество и прекрасно провели время?..
Ее было не остановить, так что он крошил вилкой фрикадельки и только поддакивал ей. Скоро он перестал слушать. Улавливал только то, как поднимался или понижался ее голос, мерный, знакомый и бесконечный; но благодаря долгому опыту ему удавалось вставлять в нужных местах «о да» или «конечно».
Не важно было, о чем она говорила; он знал, что в действительности стояло за ее словами. Беспомощная и кроткая, маленькая и уставшая, старающаяся угодить, она просила его признать, что ее жизнь не была ничтожной. Помнит ли он прекрасные времена? Помнит ли всех тех милых людей, с которыми они были знакомы, и все те разные интересные места, где они жили? И какие бы ошибки она, возможно, ни совершала, как бы жестоко мир ни обращался с ней, разве он не знает, как она всегда старалась? Разве не знает, как сильно она его любит? И разве не понимает — несмотря ни на что, — разве не понимает, какая замечательная, талантливая и отважная женщина его мать?
О да, о да, конечно, он все понимает — об этом говорили его кивки, и улыбки, и односложное бормотание в ответ. Он всегда, сколько помнил себя, давал ей это понять и почти всегда сам верил в это.
Потому что она и была замечательной, талантливой и отважной. Как иначе можно объяснить историю ее жизни? Не удивительно ли, что в начале века, когда все сонные городки в Индиане тонули в трясине провинциального невежества и когда в подобной среде у простого торговца мануфактурой по имени Эймос Грамбауэр, который вырастил шесть заурядных дочек, седьмая каким-то образом прониклась страстной любовью к искусству, к изящному и к великолепному и далекому миру Нью-Йорка? Не окончив школы, она стала одной из первых студенток, зачисленных в Академию искусств в Цинциннати, и всего несколько лет спустя совершенно одна отправилась в город своей мечты и устроилась там художником в журнал мод; из дома помощь приходила лишь изредка. Это ли не доказательство ее талантливости, доказательство ее отваги?
Первую огромную ошибку она совершила, выйдя замуж за человека такого же недалекого, как ее папаша из Индианы. Потом она частенько говорила, что так и не поняла, какой черт ее тогда дернул. Ну да, Джордж Прентис был красив, не так чтобы очень, но все же, а может, даже романтичен: обладал неплохим голосом и пел как любитель, хорошо одевался и имел расходный кредит в банке, что делало его желанным клиентом лучших подпольных баров города в те времена сухого закона. Нельзя было отрицать и того, что девице, на которую грузом давили ее тридцать четыре, не стоило рассчитывать, что у нее отбою не будет от серьезных претендентов на руку и сердце; да к тому же он был такой преданный, такой любящий, так жаждал окружить ее заботой, холить и лелеять. Но как она могла быть настолько слепа, что не разглядела всей его тупости? Как не сообразила, что он относился к ее таланту как к милому пустяковому увлечению, и не больше, что он мог проливать слезы над стишками Эдгара А. Геста[4]и пределом его самых отчаянных честолюбивых мечтаний была должность помощника заведующего отделом сбыта в местном филиале некой монструозной и совершенно немыслимой структуры, называвшейся «Объединенные инструменты и литье»?
А в довершение всего, будто прочего было мало, как она могла предвидеть, что, уже женатым, он станет пропадать на три-четыре дня и возвращаться домой, провоняв джином и со следами помады на рубашке?
Она развелась с ним через три года, после рождения их единственного ребенка, когда ей было тридцать восемь, и решила стать известным художником-скульптором. Прихватив с собой сына, она отправилась на год в Париж овладевать мастерством; но год выдался особый — 1929-й; она прожила там шесть месяцев с небольшим, и разразившийся экономический кризис вынудил ее возвратиться домой. С тех пор ее художническая карьера превратилась в отчаянную и безнадежную борьбу на фоне Великой депрессии, в истерическую одиссею, переносить которую, как она всегда говорила, ей придавала сил только «чудесная дружба» со своим маленьким сынишкой. Джорджа Прентиса в те трудные времена хватало лишь на скудные алименты, так что его бывшая жена и ребенок жили сначала в деревне в Коннектикуте, потом в Гринич-Виллидж в Нью-Йорке, потом в предместье Вестчестера, вечно конфликтуя с домовладельцем, с бакалейщиком, с угольщиком, вечно испытывая гнетущую неловкость среди уверенных в себе соседских семейств.
— Мы не такие, как все, Бобби, — объясняла она, но объяснений не требовалось.
Где бы они ни жили, он, похоже, неизменно оказывался единственным приезжим мальчишкой, беднотой, единственным, у кого в доме пахло плесенью, кошачьими экскрементами и пластилином, а в гараже вместо машины стояли скульптуры; единственным мальчишкой, у которого не было отца.
Но он любил ее романтически, почти с религиозным пылом веря в то, что никого на свете нет смелей и лучше. Если домовладелец, бакалейщик, угольщик и Джордж Прентис — все против нее, то они и его враги: он был ее союзник и защитник в мире грубого и жестокого материализма. Он не пожалел бы жизни ради нее; увы, ей нужна была иная, не столь драматическая форма помощи, а она-то ниоткуда и не приходила. Какие-то ее скульптуры изредка включались в групповые выставки и еще реже продавались за ничтожные гроши, но эти редкие удачи почти не ощущались за растущей тяжестью нужды.
— Послушай, Алиса! — говаривал Джордж Прентис во время своих редких и кошмарных наездов, явно делая над собой усилие, чтобы говорить спокойно и убедительно. — Слушай, я знаю, как важно идти на жертвы ради сына — тут я с тобой согласен, — но это же непрактично. Ты просто-напросто не можешь позволить себе жить в таком месте, оплачивать все эти счета. Видишь ли, Алиса, необходимо жить по средствам.