Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меньше всего на свете ему хотелось идти туда, но он согласился. А значит, тем самым согласился и с походом в церковь, от чего с радостью уклонился бы. Он готов был во всем пойти ей навстречу, только бы загладить резкость своих вопросов. С какой стати он устроил этот допрос? Ей, пятидесятитрехлетней, одинокой и столько перенесшей; почему он не может позволить ей жить иллюзиями? Казалось, это говорил ее страдающий, полухмельной взгляд в ответ на его вопросы: «Почему мне нельзя утешаться иллюзиями?»
«Потому что это ложь, — мысленно отвечал он ей, работая челюстями и глотая дешевую еду. — Все, что ты говоришь, — ложь. Ты не Алиса Прентис, скульптор, и никогда не была таковой, ничуть не больше, чем я — Роберт Прентис, выпускник частной школы. Ты лгунья и обманщица, вот ты кто».
Его самого поразила ярость, с которой он мысленно обрушился на нее, но ничего не мог с собой поделать и, стиснув зубы, комкал и рвал под столом красноватую бумажную салфетку.
«Ты Алиса Грамбауэр, — продолжал его беззвучный голос. — Алиса Грамбауэр из индейского захолустья, невежественная и бестолковая, несмотря на все свое дерьмовое „искусство“, о котором ты распространялась все эти годы, пока мой недотепа-отец надрывался на работе, чтобы содержать нас. Может, он и был „тупоумный“ и „бесчувственный“ и все такое, но как же, господи, хочется, чтобы у меня был шанс узнать его получше, потому что, каким бы дураком он ни был, он, и мне это прекрасно известно, не жил фантазиями. А ты живешь. Все в твоей жизни — ложь. А хочешь знать правду?»
Он с убийственным отвращением смотрел, как она неловко управляется с ложечкой. Они заказали мороженое, и она вымазала себе все губы, слизывая с нее холодные куски.
«Хочешь знать правду? А правда в том, что у тебя все ногти обломанные и черные, потому что ты чернорабочая, и одному Богу известно, как можно вытащить тебя с того завода, где ты шлифуешь линзы. Правда в том, что я рядовой в пехоте и, наверно, не сносить мне головы. Правда в том, что мне совсем не хочется сидеть здесь, есть это чертово мороженое и смотреть, как ты пьянеешь, и чувствовать, как уходит мое время. Правда в том, что я предпочел бы отправиться в Линчберг и пойти там в бордель. Такая вот правда».
Но это была отнюдь не вся правда. И он это понимал, даже когда задерживал дыхание, чтобы не дать вылететь словам, так и рвущимся из груди. Настоящая, полная правда была куда сложней. Ведь нельзя было отрицать, что в Нью-Йорк он поехал по собственной воле, больше того, даже с явной радостью в душе. Он приехал, чтобы найти прибежище в самой утешительности ее «лжи» — ее беспочвенном оптимизме, ее упорной вере, что над отважной Алисой Прентис и ее Бобби всегда сияет свет особого Божественного провидения, в ее убежденности, что, несмотря на всяческие несчастья, оба они личности исключительные и важные и никогда не умрут. Он хотел быть с ней сегодня вечером: он даже не возражал против того, что она называла его «красавцем-солдатом». А что до борделя в Линчберге, подспудно он понимал, что мать не виновата, если у него кишка тонка поехать туда.
— Разве не вкусно? — сказала Алиса Прентис о мороженом.
— Мм, — отозвался сын.
На обратном пути она качалась, вцепившись в него, — на каждом перекрестке отчаянно стискивала его руку в приступе ужаса, — а едва поднялись в квартиру, налила себе хорошую порцию виски из бутылки, к которой, похоже, прикладывалась весь день.
— Тебе налить, дорогой?
— Нет, спасибо, мне и так хорошо.
— Постель тебе постелена, можешь ложиться когда захочешь. Я так… устала, — она откинула со лба выбившуюся прядку волос, — так устала. Пойду-ка я, пожалуй, лягу прямо сейчас, если не возражаешь. Ты точно не против?
— Нет, конечно не против. Иди ложись.
— Хорошо. А завтра у нас с тобой прекрасное долгое воскресенье. — Она подошла, пахнущая едой и виски, и подняла руки, чтобы обнять и поцеловать. — Ох, как же хорошо, что ты приехал! — Прижалась к нему на секунду и неуверенной походкой, держась рукой за стену, побрела в свою спальню и закрыла дверь, что удалось не с первого раза из-за перекошенного косяка.
Сунув руки в карманы, он побродил по комнате, потом подошел к темному окну и посмотрел на улицу. Вдали, там, где тротуар освещала вывеска гриль-бара, стояли двое солдат, обнимая девушек. Он слышал, как одна из девиц засмеялась, визгливо и бесстыже. Потом кто-то из солдат выкрикнул что-то, вызвавшее смех остальных, обе парочки двинулись по улице и растворились в темноте.
Он расстегнул воротничок, расслабил галстук и тяжело опустился на свою постель — разложенный диван, который исторг облачко пыли. Взял с кофейного столика, на котором чего только не валялось, единственную выглядевшую дорогой и новой вещь в гостиной: альбом с фотографиями его выпускного класса. Переворачивая плотные кремовые страницы, он испытал приятное потрясение, видя знакомые лица; друзья причесались, привели себя в порядок, чтобы позировать школьному фотографу; все выглядели ужасно юными и наивными по сравнению с его однополчанами. Тут были и пожелания ему:
«Удачи на службе, Боб! Рад, что был знаком с тобой. — Дейв».
«Боб, уверен, ты далеко пойдешь, чем бы ни занялся. Всегда буду ценить твою дружбу. — Кен».
Когда он просмотрел альбом, то уже с трудом припоминал, как утром пришлось вставать до света, чтобы надраить свой патронташ перед осмотром, толкаться в вонючем сортире и слышать за спиной требования поторапливаться; как девять часов трясся в автобусе, а потом в поезде, и уже смутно, с чувством вины вспоминал ту лютую молчаливую ярость, что отравила ему обед в «Чайлдсе». Из спальни матери послышалось низкое, с присвистом, медленное, ритмичное похрапывание, и он, с умилением прислушиваясь к нему, разделся и аккуратно повесил форму на проволочную вешалку. Улегшись, он ощутил удивительную свежесть и чистоту простыней и представил себе, как она в обеденный перерыв торопливо бежит с ними в прачечную, готовясь к его приезду, — а то, возможно, даже идет в универмаг «Мейси» купить новые.
Завтра она нежно разбудит его попозже. Они позавтракают кое-как, наспех и отправятся в церковь. Протестантское богослужение, которое она открыла для себя лишь несколько лет назад после целой жизни в язычестве, вызывало у нее слезы («Я всегда плачу, дорогой; ничего не могу с собой поделать. Я вовсе не хочу расстраивать тебя»), а потом, духовно возродившись, они подземкой или автобусом отправятся куда-то навестить людей, которые, предполагается, умирают от желания познакомиться с ним, — тех самых людей, что так удивились: «Алиса Прентис, скульптор?» — и которые, скорей всего, окажутся такими же кроткими, стеснительными и трогательно восторженными, как она сама.
Очень скоро, утром в понедельник, оба они вернутся к суровой действительности — в пехоту и в цех полировки линз, — а пока…
Пока можно было погрузиться в мягкие объятия сна с ощущением надежности и уюта, как в колыбели. Он был дома.
— Взво-од… огонь!