Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По всегдашней своей доверчивости Вадим в числе первых выступил за избавление от федерального гнёта, наивно уподобив большинство губернцев себе: мол, и для них свобода как воздух. Но уже спустя неделю он явственно ощутил мутную, тёмную волну, вздымающуюся из глубин воспрянувших душ, чтобы взамен рассыпавшейся пирамиды выстроить новую: поменьше, зато прочней, – и тотчас же отпрянул прочь, испугавшись неистребимого людского лакейства. Ещё некое время Вадим добросовестно старался погасить или хотя бы притормозить волну мути, участвуя в малочисленных и недолговечных объединениях интеллигентов, безнадёжно пробовавших докричаться до масс, – пока эти запрудки не рухнули, сгинув вовсе либо растворившись в толпе новых обиженных. Последние уже мечтали о возрождении прежней власти: чтобы господа и слуги опять поменялись местами, чтобы вернуться в обжитые клетки – тесные, зато тёплые. Как выяснилось, наш «великий и мудрый» вовсе не нуждался в свободе, он слишком отвык от неё за века рабства, а его мечты давно ограничивались кормушкой посытней да загонами поуютней. И конечно, ему нравилось, когда гладили по шёрстке, нашёптывая про избранность, уникальность, величие, – а кто этого не любит? Прав оказался мудрый Шварц: «Каждая собака прыгает, как безумная, когда её спустишь с цепи, а потом сама бежит в конуру».
В общем, момент был упущен – а может, его не было совсем. И когда в губернии возобладала партия Мезинцева, на платформе «державности» ухитрившаяся сплотить монархистов с наследниками «цареубийц», надеяться стало не на что и дёргаться больше не стоило, поскольку от одиночек уже не зависело ничего. Оставалось только наблюдать за развитием событий да бессильно призывать чуму на оба дома.
Затем, как раз на пике перемен, Вадима угораздило влететь в такие личные передряги, что на их фоне потускнели любые глобальные проблемы, а последствия сказывались до сих пор, будто на него навели долговременную порчу. На несколько месяцев он вообще отключился ото всего, а воспоминания о тех сумасбродствах и впрямь смахивали на бред – довольно странный при его психотипе, весьма и весьма уравновешенном.
Когда к Вадиму вернулось соображение, в губернии уже многое изменилось. По границам наставили вышек с дальнобойными лазерами, возникшими невесть откуда, и пригрозили спалить к чертям всякого, кто сунется без спроса. И действительно, пожгли с десяток машин нагрянувшим было федералам. В ответ те саданули по вышкам ракетами, однако дальше продвигаться не стали, убоявшись новых сюрпризов, щедро сулимых сепаратистами. Ещё пару раз на город сбросили десант, но что случилось с бравыми парнями, до сих пор мало кто понял, – во всяком случае канули они, точно в бездну. Дальнейшие разборки федералы отложили на потом, что было разумно при тогдашней неразберихе. К тому же предполагалось, что мятежная область недолго протянет в условиях блокады и сама же попросится обратно. Однако запасы терпения у здешнего населения, закалённого десятилетиями социализма, оказались неистощимыми, а изоляция – куда надёжней, чем полагалось вначале. (Опыт «железного занавеса» не пропал втуне.) К тому же в федерации хватало собственных проблем, и не из-за чего было затевать вселенский сыр-бор: полезные ископаемые в губернии давно истощились, а на промышленные гиганты ей не повезло.
Что происходило там, на заоблачных вершинах губернской власти, снизу было трудно судить. Но только ситуация с Отделением определилась, как бедняга Мезинцев приказал всем жить долго и счастливо, запечатлевшись в благодарной памяти губернцев под прозвищем Основатель. Выпавшее из его рук знамя тотчас подхватил Савва Матвеевич Погорелов, давний соратник и дальний родич Мезинцева, сделавшись «первым среди равных», а затем и просто Первым. Этот мало походил на аристократа (хотя претендовал), говорил проще и понятней. А потому оказался к народу ближе и на всех уровнях был принят с редким единодушием. Исходные посылы Основателя практичный Погорелов слегка трансформировал: теперь к народу, истинному и мудрому, причислялись только здешние старожилы, а в пришлые неожиданно угодили «новосёлы» – то есть те, кто понаехал сюда в последние десятилетия. На экранах телевизоров Первый возникал через день, со временем сделавшись большинству горожан вроде родича: звёзд с неба, конечно, не хватает, зато уж свой в доску – вплоть до прорывавшихся матюков. Хотя кто образованней предрекали от этой простоты многие несчастья: ибо и вправду бывает она «хуже воровства» – особенно при таких властных рычагах.
Поначалу жизнь в губернии действительно пошла враздрызг, и немало жителей, самых пугливых или самых дальновидных (или просто слишком завязанных на заграницу), поспешили отсюда «слинять». Кое-кто из нынешних крутарей неплохо нажился на этих переездах, но некоторые и разорились, за бесценок скупая освобождавшиеся квартиры, никому потом не пригодившиеся. Едва ли не треть горожан убралась в первые же месяцы, хотя не гарантировано, что до мест назначений добрались все. В дороге ведь всякое могло приключиться – в том числе по вине перевозчиков, отнюдь не заинтересованных в конечной доставке. Во всяком случае, цены на барахло тогда упали на порядок, и поди разберись, кто его продавал: сами отъезжающие или те, кто грабанул их в дальнем пути.
Затем волна беглецов схлынула, и одновременно ситуация в губернии пошла на поправку, как будто численность и состав здешнего населения наконец достигли некоего оптимума, позволившего правителям организовать жизнь по-новому. Конечно, к прежнему достатку не вернулись, однако и в полную нищету не низверглись. Переселили законопослушных горожан поближе к административно-промышленному кольцу, уплотнив подходящие дома, а внутри него затеяли капитальную перестройку, подготавливая места для нынешних управителей (наречённых почему-то «золотой тысячей»), – и объявили всё это Крепостью. А обезлюдевшие окраины предоставили в распоряжение выживших частников и опекавших их крутарей, здешних «санитаров леса». Последние обычно базировались и вовсе за окружной дорогой, в автономных пригородных посёлках, отделённых друг от друга зелёными просторами. Что творилось вне города, Вадим представлял смутно, однако полагал, что селяне тоже поделились на два параллельных мира, одной, большей своей частью отойдя в подчинение Крепости, а другой, поменьше, контактируя с крутарями.
По-видимому, у крепостников не хватало силы дожать крутарей, а потому приходилось их терпеть. И даже демонстративно, в упор, не замечать, когда те проносились на обтекаемых двуколёсниках или роскошных могучих джипах через городской центр, – пока и сами крутари не нарушали неписаного договора, пытаясь вторгнуться во внутренние дела Крепости. Странное это равновесие затянулось на годы, и существование крутарей, сперва принимавшееся как неизбежный компромисс, постепенно сделалось привычным. Кто поумней даже углядели в этом общественное благо, сдерживающее правительский беспредел, – ибо и теперь, после официального закрытия границ, у рядовых граждан сохранялись пути отступления. Стоило чуть пережать, и крутари с охотой примут под свои крыши новых овечек. Так же и для мирных частников нашлось бы куда деваться, если в избытке алчности главари моторизованных банд попробовали бы слишком их придавить. Такой вот необычный симбиоз.
А в Крепости продолжалась «эпоха перемен». Всех крепостных, поделив на дюжину категорий, перевели на ежевечернее снабжение пайками, образовав для этого разветвлённую сеть кормушек. То, что тамошние раздатчики потихоньку таскали, было как раз нормальным и «по-человечески» понятным, даже простительным. И хамство их не удивляло, и сытое лакейское чванство, свойственное любым прихлебателям. Странным было другое: при всём том они исправно исполняли свои обязанности, а система распределения работала без сбоев, столь часто сотрясавших прежнюю экономику. То ли контролировали раздатчиков как-то иначе, то ли уменьшение масштаба повлияло, то ли у общей кормушки появились немалые резервы – а может, все три причины вместе.