Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заботы о ребенке отдалили Дору от текущей общественной деятельности. С братом и невесткой она так и не примирилась.
После полного исчезновения Переца с женой и сыном Дора ушла на собственные хлеба. Ее нашли и попросили взяться за старое – время наступало решающее, война с германцем и так далее в пользу грядущей революции.
И таким несладким, но героическим образом Дора дожила до того момента, как на Святомиколаевской, на другом конце, поселился Перчик Шкловский. И стал кататься вроде сыра в масле. Причем один. Без сына и без жены.
Тут Дора спросила у меня, вроде только вспомнила про мое присутствие:
– Ну и какой же этот твой брандахлыст Марик? Ничего не подходит. Ничего! Ни уши, ни лохмы, ни носик. Ничего!
– Ну, не подходит… Он же вырос. Вы ж его манюсеньким знали.
– Рыжий – на всю жизнь рыжий. Запомни! Этот – не рыжий! Этот – не Марик! Еще и месяца не прошло, как Перец убежал, а знакомые передавали через знакомых, что видели его то в Прилуках, то в Козельце, без Хаси, плакался, говорили, что прямо внезапно в дороге умерла своей собственной смертью. Упала и умерла. Рыдал, что с сыном единственным сиротами их сделала Хасечка. С его слов – вел кочевую жизнь, прятался, сегодня в одном месте, завтра в другом.
Брат мой, сволота, орал, что найдет с-под земли Переца, вырвет правду, на могиле Хасиной и прикончит мерзавца. Но не до того братику было – военные подряды у киевских богатеев пошли, всех возчиков призвали. Хорошо, правда, заработал мой братик родной… Хай земля ему пухом… Петлюровцы его успокоили – навек. И жену его. И то хорошо, не мучили, в одну и ту же секундочку.
Я тебе не жалуюсь. И хуже могло стать. Это я так размышляла… Если б, допустим, Перец сына своего им на сохранение оставил – и его б порешили шаблюками. А так – ничего, еще встречу Марика. Я Переца берегла себе на самый радостный день. На светлое будущее. Приду до него, и он мне расскажет, где Марик. И отдаст мне Маричка моего, сонэчко мое… Переехала в Чернигов – тут нужна была моя ревработа. С Киева уехала – от последнего следа Маричка! Знала – все равно встречу и Переца, и хлопчика ненаглядного, сонэчко мое…
И вот! Перец сюда припхався. Заселился, как барин. Я терпела. Высматривала, когда сына привезет. Не везет сына, морда гадская! Ну ладно. Подожду. И вот, слышу от соседок – до Шкловского сынок прибился! Нашелся от разлуки!
Я на тебя стороной смотрела – и только удивлялась: какой такой сын! Опять шкловская брехня.
Опять терпела.
И вот! Ты меня сюда привел за шкирку. Я не просилась. Я спугнуть опасалась Шкловского с его гадством вместе. А ты привел – Переца с того света вызволять. И я его вызволила. А он пропал. И второй раз не сама пришла своим ходом – ты позвал. До Маричка моего. А это – не мой Марик. Не мой!
Дора замолчала. Руки ее не находили места, она водила ими с усилием от груди вниз к животу, и вниз, и по коленям, и еще вниз, выдавливала что-то из себя.
Я вдруг очнулся и заметил: Дора – не старуха. Не молодая, а и не старая. Вопрос неясный, сколько возраста у нее накопилось.
– Этого, – я кивнул в другую комнату, – таки убивали. Шаблюкой по животу. У него там такое!..
Дора мотанула головой, космы растрепались, шпильки ссыпа́лись и ссыпа́лись на стол, в стакан с остывшим чаем, на скатерть.
– Мне чужой не нужен… Понятно – моего Марика нема. Буду искать Шкловского, всю душу его поганую вытрясу, а узнаю!
Дора стремительно встала. Каганец трепыхался еле-еле. Лицо Доры горело красным светом, как знамя.
– Дорочка, вы не переживайте! Я вам помогать буду! А этого хлопца – раз он Шкловскому не сын – я прогоню. Чтоб вам только спокойнее. Он и хворый, и все такое… Да? Как скажете, так и поступлю! От всей души поступлю!
Дора застыла вроде статуи.
– Говоришь – рубили его? Откуда знаешь? – И голос у нее был каменный.
– Рувимчик рассказал. Он знает собственными глазами.
Дора перестала каменеть и вся заколыхалась. Живая.
– Так… Хай пока хлопец спит или что. Ты немедленно иди шукай Рувима. На старое место иди, там выспрашивай, кто-нибудь да знает. Даст направление. Только без брехни. Иди и ищи! Узнаешь – не ходи сам, вертайся сюда и мне доложишь. Обсудим и решим. А я тут буду. Тут у нас штаб с настоящего момента.
Дора окончательно преобразилась. Цеплюче хваталась за форточки, прямо-таки рвала с улицы воздух.
– Керосинка где? Шо ты с каганцами носишься? Надо свет. Люстры понавешивали, а электричества нету. Ничего нету! Ничего! Ну, шо ты расселся? Дрова найду, печку натоплю, воды натаскаю, не бойся. Твое дело – Рувимчика искать и найти. И доложить! Доложить! Понял?
На улице светало. Подумал про Шмулика – что-то не гавкает. А хорошо б, чтоб гавкал, когда надо. Нам теперь предупреждение собачиное ой как важно! Если что.
Позвал. Обыскал двор. Пропал. Цепь оборвана. Давно там одно колечко разошлось… Сбежал Шмулик.
Стал вспоминать, сколько ж я лая его скаженного не слышал. Получалось, дня четыре. Вслед за Шкловским собака пропала. Или до него. Кто его украл, тот и собаку спровадил. Или того хуже – убил. Тем же порошком, что и меня – тогда. Только я заснул мертвым сном, а собачиный строй натуги не вынес.
Но надо ж искать для допроса Рувима, а не Шмулика бессловесного. И я побежал в больницу, к санитарке бабе Наде.
Баба Надя сквозь слезы гладила меня по голове:
– А он же ж, Рувымчик дорогэнькый, з одным токо сыдорком пойшов свит за оченята свои яснэнькие… З однисиньким токо сыдорочком… Я йому з наволочкы зробыла такый сыдор хороший… Ото ж його имушество. Чуеш, Лазарчик? Голый-босый пойшов. А його нихто й нэ выганяв. А морхвий той проклятущий – тьху, а нэ морхвий, он його ж нэ пыв, як пьяныця якыйсь, ну, вкольчик соби тихэсенько зробыть, и видпочивае. А я тоби скажу – нэ вид сэбэ скажу, а за всих, доктор вин дай Боже. Ну, а начальнык наш так сказав: я тэбэ, Рувым, не выганяю, а тэрпиты нэ можу. А говорять, шо одстають от того морхвию… Зовсим одстають… Кыдають, бо то ж прычуда така. От хто самогонку пье – то всэ. Пропащий. Хиба я не розумию?..
Остановить бабу Надю мне удалось только грубостью:
– Хватит рюмсать! Говори, где Рувима найти! Позарез надо! Не на жизнь, а на смерть тебя спрашиваю!
Баба Надя быстренько вытерла краешком хустки глаза и нос и, как на допросе, выдала, причем так вытаращилась, что глаза чуть не повылазили:
– Нэ знаю! Нэ знаю, хай Бог мылуе! А от у нас мылосэрдна сэстрычка е, писля того, як ты встроився коло своих, зьявылася. Гарнэнька сэстрычка… Нина… Вона з Рувымчиком крутыла. Крэпко крутыла. Ось вона знае.
На работе некоей Нины в наличии не нашлось. Ожидалась завтра.
По мере разговоров с больничными товарищами выяснил следующее.
Действительно, у Рувима с девушкой происходила любовь до гроба. Она ему внушала только хорошее. Он же считал себя конченым человеком на почве пагубного пристрастия. С работы его и в самом деле не гнали, терпели, и терпели б до последнего – до какой-нибудь большой врачебной трагедии. Однако Рувим себе постановил уйти, чтоб в глаза добрым людям с стыдом не смотреть и не мозолить им сердца своим недостойным поведением.