Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Контролировать сексуальность тех тел, которые кодифицируются как женщины, и провоцировать эякуляции тех тел, которые кодифицируются как мужчины» — такова фармакопорно-программа второй половины прошлого века. Освобождение женской сексуальности и желания — в активной фазе в 60-е и продолжающееся до сих пор — тоже довольно успешно поглощается паттернами этого режима. Нэнси Фрейзер, Тити Бхаттачарья, и Чинция Арруцца в книге Feminism for the 99 %[50] пишут, что то, «что выдаётся за сексуальное освобождение, — часто переработка капиталистических ценностей. Новая гетеросексуальная культура, основанная на хукапах и онлайн-дейтинге, призывает женщин „владеть“ своей сексуальностью, но продолжает оценивать их по внешности, фильтрованной через мужской взгляд. <…> Таким же образом, новые формы „гей-нормы“ предполагают капиталистическую норму. Возникающие средние классы ЛГБТК-персон во многих странах определяются их моделями потребления и запросом на респектабельность». Пресьядо подытоживает: «фармакопорнографический биокапитализм не производит вещи. Он производит подвижные идеи, живые органы, символы, желания, химические реакции и аффекты. В поле биотехнологий и порнокоммуникаций не надо делать вещи; суть в том, чтобы изобрести субъекта и производить его в глобальном масштабе». Когда мы заходим в грайндр, думая, что попадаем в пространство свободного выбора, открытого случайностям, мы в действительности оказываемся на фабрике неолиберального техно-био-субъекта: однотипные торсы без лиц, уже измеренные и с готовностью предлагающие данные о себе: 175/70/19, white, muscular, single.
Желание — тем более сексуальное — далеко не всегда было связано с любовью; ещё в 18 веке в западных обществах «хотеть» партнёра, сближаться с кем-то на основе сексуального влечения для большинства было не просто стыдным, а странным (а до 18 века странным было даже любить партнёра, так как браки были экономическим предприятием). С постепенным укоренением желания в области близости ситуация повернулась: сегодня в большинстве случаев сексуальная привлекательность играет одну из ключевых ролей в выборе партнёра или партнёров; однако и здесь сохраняется упомянутое выше неравенство: «мужчина» желает по умолчанию, поэтому ему «более свойственно» подбирать партнёрку/партнёра по уровню возбуждения от неё/него; «женщины» же якобы желают меньше или не желают вообще, поэтому выбирают «надёжных, способных обеспечить тыл». Если кому-то до сих пор не вполне очевидна структура тезиса о том, что патриархат и капитализм лишают тела любви, проведём цепочку целиком: мы живём под влиянием режима, который мотивирует нас желать; желательно, чтобы мы были счастливы, потому что это купирует протест; крупнейшим «объектом счастья» является «любовь», что бы она ни значила; любовь подразумевает наличие сексуального желания, иначе она «ненормальна»; желание (и не только оно само, а то, как, в какое время и в каких местах мы его испытываем) уже подмято под себя фармакопорнокапитализмом, поэтому почти любое намерение любить, заниматься сексом и вступать в близкие отношения вызывает, по Пресьядо, цепочку «возбуждение — фрустрация»; патриархат отбирает у «мужчин» чувствительность и заставляет «женщин» молчать о разрывах в отношениях, давя их гендерным насилием; параллельно этому неолиберализм отвлекает субъекта, сподвигая его на бесконечное потребление-через-отчуждение и уверяя, что если с отношениями что-то не так, то их можно либо сменить, либо изменить себя при помощи фармакологической, косметической или психотерапевтической индустрии. В этом абзаце я употребляю слово «любовь» некритически, как будто это что-то по умолчанию хорошее. Полезное уточнение приходит от Джона Боулби, автора «теории привязанности», которую он описывает как врождённую человеческую потребность, сохраняющуюся на протяжении всей жизни. Привязанность не равно «созависимые отношения», хотя и включает некоторую степень обоюдной зависимости двух или нескольких людей. Так что давайте скажем, что именно этого — возможности формировать искренние привязанности, не медиированные через капиталистические (био)технологии, — и лишает тела гетеропатриархат и фармакопорнокапитализм.
Марк Оже в книге The Future[51] пишет, что мы оказались в «радикально новой ситуации, которую общественность может увидеть только фрагментарно — из-за скорости её появления и силы языка, который представляет её как самоочевидную, естественную и неоспоримую. Коротко описывая её, я бы сказал, что мы больше не способны рассматривать (addressing) наше отношение к пространству и времени — основу символической деятельности, определяющей сущность человека и человечества, — иначе как с помощью артефактов, разработанных промышленностью и доступных на рынке. Это не что иное, как полное разрушение любой способности человека воспринимать своё отношение к себе и другим, революция, которая ещё только зарождается, но которая в конечном итоге может изменить параметры того, что мы всё ещё называем человеческой природой».
То есть — буквально, молодёжь уткнулась в свои гаджеты и больше неспособна на реальные отношения; ну, и ещё неспособна осознать свои координаты в мире. Прогноз Оже мрачный на первый взгляд, но его можно интерпретировать по-разному. Идея, что технологии меняют природу человека — очевидная, не факт, что эти изменения априори в худшую сторону. Но совершенно точно, пока технологии управляются неолиберальным режимом, будет только хуже. Культура венчурных инвестиций и технологических стартапов, сложившаяся сейчас в США (как и сфера криптовалюты, например), строится на том, что генерально необразованным, но подкованным в инфотехе или математике (или просто умеющим бойко врать, как показывают кейсы WeWork или Theranos) молодым людям в руки попадают большие деньги и большое влияние; «двигаясь быстро и ломая вещи», они подрывным образом влияют на социальную сферу, не обладая базовым пониманием того, к чему это может привести. Конечно, они и сами жертвы того режима, на воспроизводство которого работают. Но «изменение параметров человеческой природы» может привести и к лучшему, увести нас, цитируя Тимоти Мортона, из «зловещей долины» с её расизмом и спесишизмом к «призрачной равнине», где уже не так легко отличить человеческого агента от нечеловеческого, живое от неживого; где, как минимум, меньше неравенств.
В 2019 году хореограф Марио Баррантес Эспиноза и Томас Биржан сделали перформанс Drift (I), в котором на протяжении получаса они оба ультрамедленно двигаются в манере, которую очень условно можно было бы назвать контактной импровизацией. Первую часть перформанса они обращены спиной к залу и к камерам, и из-за одежды