Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чем вы занимались? – спросил Бреугель.
– Я семь лет был актером Театра Темпль в Талабхейме. Перебравшись в Альтдорф, я играл барона Тристера в постановке Театра на Гехаймницштрассе «Одинокий Узник». Критик альтдорфского «Болтуна» отзывался обо мне как о «лучшем трагическом актере, играющем в пьесах Таррадаша, своего и, несомненно, всех прочих поколений».
Детлеф смерил мужчину взглядом. У него был рост, и у него был голос.
– Как думаете, Бреугель? – поинтересовался он тихо, чтобы не услышал Лёвенштейн.
Варгр Бреугель был лучшим помощником директора во всем городе. Если бы не предубеждения насчет гномов в театре, думал Детлеф, он был бы вторым из лучших директоров города.
– Его Тристер был хорош, – подтвердил Бреугель. – Но его Оттокар – нечто выдающееся. Я бы рекомендовал его.
– Вы приготовили что-нибудь? – поинтересовался Детлеф, впервые за это утро обращаясь к высокому костлявому мужчине.
Лёвенштейн поклонился и принялся декламировать предсмертное признание Оттокара в любви богине Мирмидии. Говорили, что в тот день, когда Таррадаш писал его, им двигало вдохновение свыше, а читал актер лучше, чем Детлефу когда-либо доводилось слышать. Сам он никогда не играл в «Любви Оттокара и Мирмидии», и если бы ему пришлось состязаться с Ласло Лёвенштейном, он, возможно, предпочел бы на некоторое время отсрочить это дело.
Детлеф позабыл про высокого костлявого актера, он видел лишь смиренного Оттокара, надменного тирана, сведенного в могилу страстной любовью, творившего кровавые дела из самых лучших побуждений и лишь теперь осознавшего, что боги будут преследовать его и после смерти и что он обречен на вечные муки.
Когда он закончил, толпа высоких костлявых мужчин, упорных конкурентов, от которых можно было бы ожидать лишь ненавидящих и завистливых взглядов в адрес талантливого исполнителя, невольно зааплодировала.
Детлеф не был уверен, но, похоже, он отыскал своего Дракенфелса.
– Оставьте свой адрес управляющему кронпринца, – сказал Детлеф мужчине. – Мы с вами свяжемся.
Лёвенштейн снова поклонился и покинул сцену.
– Хотите посмотреть еще кого-нибудь? – спросил Бреугель.
Детлеф минуту подумал.
– Нет, отправляйте соискателей по домам. Теперь давайте займемся претендентами на роли Руди Вегенера, Менеша, Вейдта и Эржбет.
Безумная женщина вела себя тихо. В начале своего пребывания в хосписе она вопила и размазывала по стенам собственные испражнения. Она рассказывала всем, кто соглашался слушать, что за ней охотятся враги. Человек с металлическим лицом. Старая-юная мертвая женщина. Ради ее же блага пришлось ограничить ее свободу. Она повадилась пытаться покончить с собой, заталкивая одежду в рот в надежде задохнуться, и поэтому жрицы Шаллии на ночь связывали ей руки. Со временем она успокоилась и перестала безобразничать. Теперь ей можно было доверять. Она больше не создавала проблем.
Сестра Клементина принимала особое участие в безумице. Дочь богатых и недостойных родителей, Клементина Клаузевиц принесла обет Шаллии, пытаясь расплатиться с миром за, как она считала, долги своей семьи.
Отец ее жестоко эксплуатировал своих арендаторов, заставляя работать на его полях и фабриках, пока люди не валились от изнеможения, а мать была пустоголовой кокеткой, посвятившей всю жизнь мечтам о времени, когда их единственная дочь сможет вращаться в высшем альтдорфском свете. Накануне первого грандиозного бала, который почти наверняка должен был посетить прыщавый мальчишка девяти лет от роду, связанный каким-то дальним родством с императорской семьей, Клементина сбежала и нашла утешение в простой монашеской жизни.
Сестры Шаллии посвящали себя целительству и милосердию. Некоторые шли в мир и становились врачами общей практики, многие тяжко трудились в больницах Старого Света, а считанные единицы выбирали служение в хосписах. Здесь принимали неизлечимых, умирающих и тех, от кого отказались близкие. А в Большом Хосписе во Фредерхейме, в двадцати милях от Альтдорфа, содержались душевнобольные. В прошлом эти стены давали приют двум императорам, пяти полководцам, семи наследникам домов выборщиков, множеству поэтов и бессчетному количеству ничем не приметных граждан. Безумие может вселиться в каждого, и сестрам предписывалось с одинаковой заботой относиться ко всем пациентам.
Безумная подопечная Клементины не могла вспомнить свое имя – в документах хосписа она значилась как Эржбет, – но знала, что была танцовщицей. Порой она удивляла других пациентов, танцуя с изяществом и выразительностью, столь не вязавшимися с ее растрепанными, спутанными волосами и лицом в глубоких морщинах. В другое время она начинала вслух повторять длинный список имен. Клементина не понимала, что означает это долгое перечисление, и как посвятившая себя ордену, устав которого предписывал никогда не отнимать любую разумную жизнь, пришла бы в ужас, узнав, что ее пациентка называет имена всех тех, кого она убила.
За содержание Эржбет хоспис получал щедрые пожертвования. Особа по фамилии Дьедонне, ни разу не навестившая ее, распорядилась, чтобы банкирский дом Мандрагоры переводил хоспису сто крон в год, покуда на его попечении находится танцовщица. И одна из первых семей Альтдорфа также принимала участие в ее судьбе. Кем бы ни была Эржбет, у нее имелись некие влиятельные друзья. Клементина строила догадки, не является ли она потерявшей рассудок дочерью знатного человека, который стыдится в этом признаться? Но, с другой стороны, единственным, кто регулярно навещал ее, был невероятно толстый и уродливый старик, провонявший джином и явно не имеющий представления о высшем свете. Для сестры не так важно было, кем была пациентка, как то, кем могла бы быть.
Теперь, это пришлось признать даже Клементине, Эржбет, скорее всего, никогда уже не будет кем бы то ни было. За эти годы она полностью ушла в себя. Все время, что она проводила на залитом солнцем четырехугольном дворе хосписа, она просто глядела в пустоту, не видя ни сестер, ни других пациентов. Она никогда не шила и не рисовала. Читать она не могла или не хотела. И уже больше года не танцевала. Даже кошмары перестали ей сниться. Большинство жриц считали спокойствие знаком милосердного исцеления, но сестра Клементина знала, что это не так. Она быстро угасала. Теперь это была удобная пациентка, не то что некоторые буйные, с которыми приходилось иметь дело ордену, но она погрузилась в царящую внутри нее тьму куда глубже, чем в момент поступления в хоспис.
Буйные – кусающиеся, царапающиеся, брыкающиеся, вопящие и сопротивляющиеся – отнимали все внимание сестер, в то время как Эржбет сидела тихо и ничего не говорила. Сестра Клементина пыталась установить с ней контакт и старалась каждый день не меньше часа разговаривать с пациенткой. Она задавала вопросы, остававшиеся без ответа, рассказывала женщине о себе и затрагивала общие темы. У нее ни разу не было ощущения, что Эржбет слышит ее, но она знала, что должна пытаться. Порой она признавалась себе, что говорит все это в той же мере для себя, как для Эржбет. Другие сестры были из совсем другого круга, и они слишком часто бывали нетерпимы к ней. Она ощущала сходство с этой встревоженной, хранящей молчание женщиной.