Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле, объявляя о своей полной готовности отказаться от поэзии в будущем произведении, которое Пастернак уже рассматривает как историческую фреску, вдохновленную событиями из собственной жизни, писатель отнюдь не запрещает себе включить в роман несколько стихотворений, которые приписывает своему герою. Однако эта легкая уступка радости рифмовать нисколько не затрагивает других его принципов.
Опубликованная 28 января 1936 года «Правдой» редакционная статья «Сумбур вместо музыки», содержавшая резкую критику «скандальной» оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», по тону даже не критику — разнос, возмутила Пастернака тем больше, что сразу за нею последовала серия статей с анализом новых тенденций в кино, театре, романной литературе. Критики, авторы этих статей, явно повинуясь приказу свыше, разоблачали «формализм и грубый натурализм» некоторых «творцов», которые, ничуть не страшась, охаивали свою родину, вредя ей в глазах сограждан и иностранцев.
Выступая на пленуме правления Союза писателей в Минске, Пастернак со всей силой обрушивается на инструкции, которые политическая власть хотела бы навязать его собратьям по литературному цеху. В своей речи, касаясь проблемы «скромность и дерзость», он обрушился на «учителей», которые, не обладая никакой компетенцией, чтобы управлять выбором истинных творцов, осмеливаются давать им задания. «Искусство без риска и душевного самопожертвования немыслимо, — говорил он, — свободы и смелости воображения надо добиться на практике, здесь именно уместны неожиданности. Я не помню в нашем законодательстве декрета, который запрещал быть гениальным На мой взгляд, гений сродни обыкновенному человеку, более того: он — крупнейший и редчайший представитель этой породы, ее бессмертное выражение»[83].
Прошло немного времени, и снова разгорелись споры по поводу нескольких статей в «Правде», которая по-прежнему пыталась слить воедино «формалистов от литературы» с врагами пролетарской культуры. Выступления негодующего Пастернака вызывали в прессе лавину критики, направленной на тех, кто, как он сам, считают себя выше других, поскольку орудуют пером, а не пилой или рубанком.
Эта буря в мутной водице успокоилась после опубликования 12 июня 1936 года советскими газетами написанной Бухариным под диктовку Сталина новой Конституции СССР. В «Известиях» появляется подписанная Пастернаком заметка с одобрением этого кодекса «правил хорошего тона» России[84]. Но ведь действительно — на бумаге, где описывались отношения между гражданами, всеми как один русскими и, следовательно, послушными и взаимозаменяемыми, — нельзя было вычитать никаких оснований для тревоги. Только что получится на практике? Именно этим вопросом задавался в душе поэт, когда — удивительнейшим образом! — радостно встретился сначала с Андре Мальро, а затем с Андре Жидом. Бориса немножко раздражало проявлявшееся временами простодушие этого последнего, искренне верившего в мессианское будущее коммунистической России. Верный своей всегдашней непредвзятости, Пастернак позволил себе сказать о родной обездоленной стране все, что думает: как хорошее, так и плохое. Его внимательный собеседник, бравший на заметку мельчайшие детали разговора, решил пересмотреть собственные суждения, как только пересечет границу.
И на самом деле, едва вернувшись во Францию, Андре Жид публикует «Поправки» к своей знаменитой книге «Возвращение из СССР». Стоило им появиться на прилавках книжных магазинов, эти «отпирательства» бывшего подпевалы Москвы вызвали бурю гнева в Союзе писателей, и на Пастернака посыпались обвинения в том, что он предал свой лагерь. От Бориса потребовали присоединиться к коллективному протесту собратьев по перу, но он не мог взять назад ни слова из того, что было сказано им Андре Жиду, и он отказался набрасываться на книгу, о которой сказал так: «не читал и ее не знаю»[85]. Русская пресса не хотела слышать его объяснений и по-прежнему упрекала поэта в низком соглашательстве с человеком, заподозренным в том, что он агент французского капитализма.
Неожиданная кончина Горького 18 июня 1936 года на некоторое время отвлекла внимание публики от «дела» Пастернака, но власти и журналисты продолжали требовать от него высказываний по поводу самых разных вопросов совести и не упускали случая дать ему по рукам, если он пытался отклониться от «генеральной линии». В высших правительственных сферах не прекращались чистки. После вынесения смертного приговора Каменеву и Зиновьеву Пастернак, перепуганный остервенением, с каким убирали «неудобных», отказался поставить подпись под коллективным требованием расстрела маршала Тухачевского и еще нескольких человек, обвиненных в государственной измене. Однако, несмотря на его протесты, когда документ был опубликован, поэт увидел в списке подписавших свою фамилию. Оправданием для его друзей служило то, что, если бы подпись Пастернака не стояла там, где положено, полиция укоряла бы поэта в недостатке гражданственности до конца его дней.
И впрямь, всякий раз, когда Пастернак занимал какую-то позицию, это записывалось в журналах Лубянки, где ему выставлялись оценки, как школьнику, причем все это накапливалось, накапливалось, накапливалось… Минутное колебание, проявление слабости — пресса тотчас подкрутит гайки, проявил добрую волю — получи оплату натурой.
Так, например, в благодарность за поддержку новой Конституции СССР Пастернаку была выделена комфортабельная квартира в доме Союза писателей, находившемся по адресу: Лаврушинский переулок, 17, и дача в одном из пригородов Москвы, Переделкине, «писательском городке», мирной гавани, где творцам предписывалось размышлять о способах наилучшего служения народу.
Подобный курс на самом деле был отнюдь не бесполезен в отношении некоторых, потому что жизнь в Советской России с каждым днем делалась все более хаотичной и необъяснимой. Каждый день заново сотрясал и без того шаткое существование людей. Когда вместо Ягоды наркомом внутренних дел стал Ежов, в Пастернаке затеплилась надежда на хотя бы недолгую передышку в полицейских преследованиях. Но этот новый народный комиссар оказался маньяком систематических чисток на предмет избавления от подозрительных элементов. Осуждения следовали одно за другим в каком-то адском ритме. 21 июля 1937 года был арестован и препровожден неизвестно куда близкий друг Пастернака — грузин Тициан Табидзе, никакого явного повода для этого не было. 22 июля еще один из его друзей, поэт Паоло Яшвили, покончил с собой. Затем Борис увидел, как двое в форме уводят его соседа по переделкинской даче, и больше этот человек никогда не появился[86]. Бухарина и Рыкова тем временем исключили из партии. Даже самые высокопоставленные оказались под угрозой. Но достаточное ли это было утешение для остальных?